Это было блаженство - сидеть в глухой балке, у поющего ручья, пить спирт и заедать горячим мясом с размоченным сухарем. Сухари макали прямо в ручей, звонко несущийся по разноцветным каменным плитам. Припадали к воде, где блестко вспыхивали - не золотые ли? - песчинки, а вода аж зубы ломит. Павел Андреевич ел казачью еду, свою оставляя бабам - для них это праздник, в мешке были и конфеты.
Рядом с биваком ворочались и перекатывались мешки с медвежатами. Собаки рычат и не сводят глаз с мешков. Казаки старались сесть против баб, а те поминутно поджимались, одергивали юбки, пряча тайную белизну ног.
После обеда бабы стали искаться друг у друга в головах. Потом все разбрелись рвать кизил и орехи. У костра остались собаки, обгладывая кости. Из кустов слышался приглушенный смех, взвизги девок, шелест обрываемых веток и гудящие баски мужчин.
Дремучие балки покрыты лесами как шубами. Наверху гуляли ветры клонилась к земле ковыльная слава осени. В лесу тихо, треснет сучок, вскрикнет птица, да шумит в зарослях лопухов и лилий ручей, несущий красные листья, букашку с алыми крыльями да отражение вечной прелести гор и неба.
С высоты ручей несется сквозь лесную мглу. Мчит он звезды, капли солнца, мертвую пчелу. Лес уснул в тиши стодонной. Здесь хочу, как встарь, размочить в воде студеной золотой сухарь. Барбарисовые чащи. Балагана след. И звенит вода - и слаще струн на свете нет...
К вечеру небо затянулось легкими прозрачными облаками. Природа задумалась. С осторожным шелестом упали капельки дождя. Липкие ниточки протянулись от неба к земле. Потемнели вялые листья. Казаки накинули на головы мешки, взвалили на плечи добычу, стали выбираться из помрачневшей, уже чужой балки, вспомнив тепло и лампадные огоньки низких беленых хат. Мокрая трава хлестала по склизким сапогам, мочила и холодила тело до пояса. Пока вышли, стемнело.
Глеб и Мария последними поднялись к кургану, откуда дорога бежала вниз, к станице. Целый день были вместе - будут помнить эту охоту всю жизнь. Обнялись, утонули в долгом поцелуе - мало было в лесу! Оглянулись на балку, уже страшную. Черный беспредельный хребет, над ним едва различимое черное небо. Тьма властно окутала мир. Где-то внизу догорают угли под пеплом их костра. Солнечные монеты на мураве лесного дня погибли. Как быстро промчались часы и минуты!
До станицы верст десять. Домой пришли поздно, по грязи. Дождь зарядил на всю ночь. Усталые казаки расходились по улицам, прощались наскоро, уже отчужденные. Скрипели коромысла с сапетками кизила на плечах баб. Невзорова встретил на выгоне крытый шарабан, запряженный парой коней. За кучера Люба Маркова, прислуга барина.
Глеб несколько раз пересказал матери, как он убил медведя, похлебал горячего наваристого борща, пытался чинить шлею и светец зажег, но глаза словно засыпало мякиной, веки свинцово отяжелели - и он уснул. Но и во сне видел серебряные от ковыля балки, милые локоны на беззащитных плечах, глаза-родники, бьющие ключами любви, надежды, преданности...
Где теперь вода, что мчалась возле них в полдень?
КАЗАЧЬЯ СХОДКА
Атаман, два помощника и казначей станицы сидели на верхней ступеньке крыльца правления. Нижние занимали гласные, имеющие голос, из стариков. Рядом стояли казаки славных кровей, военные герои, крепкие хозяева. Рядовые землеробы заполняли площадь. Баб и мужиков, а равно армян или греков и прочих колонистов не допускали к государственным делам в крошечной казачьей республике.
День солнечный, резкий. Синий ледниковый ветер так и нижет. Попасть под него - как раздетому под ледяную струю. Это на горах выпал снег. Казаки не боятся могучего холода - с пеленок привыкли.
В такие дни стариков неумолимо тянет на солнце, посидеть в укромных промежках сараев, амбарушек, курников, где дотлевают старые кадушки, сломанные колеса, грабли, сохи. Ветер туда не достает, а солнце печет, нежит. Воздух гор, волнующе синих, пьянит седые и лысые головы, как когда-то чихирь и спирт. Деды поглаживают горячие овчины на плечах, прикрывают уставшие за век глаза. Изредка все же доплеснется, как из полной чаши, винный холод ветра, свежестью летнего снега обдаст пожухлые лица - и солнце приятно вдвойне, уже не за горами стылая глубь могил. Сейчас, сбившись в гурток в затишке правления, старики мало вникают в дела, тихо предаются солнцу, а когда-то буйно пили звездную тьму казачьих разгульных ночей. Эльбрус похож на белую генеральскую палатку среди зеленых солдатских.
- Господа старики! - стукнул палкой в серебре атаман Никита Гарцев, потерявший ногу на царской службе, бессменно выбираемый в атаманы за то, что знал всех станичников не только в лицо, но и по имени-отчеству; говорили, что, служа в пятисотсабельном полку, Никита также всех знал поименно и был для командиров ходячим списком полка.
Старики приосанились, звякнув медалями и шашками. Разобрали дело Игната Глухова, подавшего жалобу на единокровного сына, что возвысил голос на отца. Гласные решили, сход утвердил: сына непокорного учить. Анисим Лунь молвил:
- Казни сына от юности, да утешит тя в старости.
Атаман махнул насекой. Тут же разложили пятидесятилетнего Силантия и всыпали горячих по числу прожитых годов. Кто бил со злом и верой, кто ритуально. Ученый встал, подтянул штаны и вместе с отцом поблагодарил мир за науку.
Оштрафовали полногрудую, зеленоглазую шинкарку Маврочку Глотову на сорок рублей в пользу станичной казны - за продажу разведенного спирта. Шинкарка и муж ее Зиновей клялись и убивались, что спирт чистый. О том, что спирт разбавлен, доказывали на вкус Серега Скрыпников и Ванька Хмелев со товарищи. Им, опутанным зеленым змием, верили больше.
Белобородый сенат оперся на мослатые костыли - встал старый, большой важности вопрос: где открыть новее кладбище - первое стеснилось, креста вбить некуда. По памяти облюбовали место, пришли к согласию. Но Анисим Лунь, вещатель, вдруг с морозцем сказал:
- Там лежать замерзнешь - дюже дует зимой от Хорошего колодца, да и мужичьи могилки близко!
Довод был столь убедительным, что вопрос отложили. К правителям подошел Глеб Есаулов, поклонился, еще издали сняв шапку. Попросил сход дать ему в пользование Дубинину рощу, что за Титушкиной. Роща вырублена, зарастает бурьяном. А он сад фруктовый разведет. Первый урожай казне. Сейчас, после сходки, мать Глеба приготовила гласным обед с водкой.
Старики посовещались. Дедушка Иван Тристан, ровесник станицы, сразу сказал: дать - парень хваткий. Но дедушка Моисей Синенкин с гонором выпятил медаль на тощей груди и строго вопросил:
- Чиих родов?
- Есауловы мы, - поклонился казак. - Василия сын.
- Иде он?
- Погиб на усмирении.
- Деда как звали?
- Гавриил Парфенов.
- Гаврюшка! Помню. Страшенный был казак, царство небесное. Раз мы попали в болота, он и придумал: тюками сукна гатить, с тылу курдов бузовать...
Моисей разговорился, забыл о Глебе, и парень повернулся к атаману. Помощник атамана, Мирный Николай Николаевич, богатенький родственник Есауловых - деньги давал "под процент", оповестил, что этот же пустырь просил еще до сходки за деньги иногородний Трофим Пигунов, мельник. На мельнице и Глеб склонялся перед хозяином. Тут смотрел свысока на стоящего в сторонке мужика.
Атаман пошептался с казначеем. Решение вышло в пользу Есаулова. Хорошего рода, ухватистый, свой. А мужиков, Николай Николаевич, поважать нечего! Не ндравится занимать казачью речку - поезжай в свою Тамбовщину! Совсем на шею сели, сиволапые! Хотишь, бери Гнилой лиман за энти же деньги.
Важные вопросы кончились. Постукивая деревянной ногой, к крыльцу подошел Серега Скрыпников, только что бывший экспертом в деле шинкарки, отчего покачивался. История его такова. Пас он верховых коней барина Невзорова. Шапку золота стоили кони. И проспал их Серега. Хватился - нету. Батюшки! Теперь их и царский курьер не догонит! Кинулся искать по балкам. Обежал за день верст сто. Никто не видал. А перед этим, как на грех, вставлял дома в раму свой портрет, написанный дочерью Невзорова, Натальей Павловной. Ноги не умещались - рама мала. Он возьми и оттяпай полпортрета ножницами, ноги. "Как бы тебе ног не лишиться", - каркнула сдуру жена. Перепугался казак, но дело сделано. И вот теперь не ног - головы лишишься, съест хозяин за коней, привезенных из-за моря. Ходил-ходил Серега по бурьянам и подлескам, вышел к железной дороге; проходила она сначала в стороне от станицы - старики воспротивились: "Телят будет резать, отвести ее дальше", потом станица сама подтянулась к дороге. И как раз чугунка идет, земля дрожит, дым с огнем валит. "Значит, так господу угодно", подумал Серега и под поезд лег. Садануло его решеткой, ногу напрочь отрезало, сам живой остался, за что заказал сорок молебнов. А к вечеру пришли кони. Станичный плотник Ванька Хмелев, что в стружках родился, смастерил Сереге липовую ногу, выкрасил ее охрой, подбил железом. Серега запил и допился до чертиков, которые являлись ему то на рукаве, то на потолке. Протрезвев, Серега мучился духом, ходил в церковь на проповеди, особенно любил слушать о больной совести, не раз просил мир послать его на излечение от нечистого духа, проникшего в него через пупок в четверг, под великомученика Андрея Критского, как рассказывал достославный казак. С тех пор напал на Серегу такой прожир, такая жажда, так и пей час-минуту. И, что странно, ни квасу, ни воды, ни молока нечистый дух не принимал отрыгивал, а требовал только натуральных напитков - высокой крепости. Станица посылала его за счет казны к бабке Киенчихе. Ворожея билась с нечистью - тщетно. Наутро нашли его за монополией пьяным. Он спал в облитом помоями бурьяне. Костыль валялся дальше - знак сражения с чертом. Правление не желало больше входить в расходы. Сатана переборол. Сереге сочувствовали, потому что пили все казаки, но похмелялись редкие, а чтобы пить по месяцу без просыпа, такого не знали.