– Нужно надежного человека послать к бунтарям, – сказал Меренков, смотря на Феопомпия. – Эти собачьи дети ушли недалеко, наверно, собрались в роще за поскотиной и там лясы точат, как бы от господского приказа отвертеться. Отче Феопомпушка, ты бы к ним сходил, они тебе, как на духу, все свои помыслы расскажут.
Феопомпий, опустив глаза, переплел на животе пальцы рук и вздохнул, огорченный, что ему придется оторваться от стоявшего на очереди политого маслом пирога.
– Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых… – сказал он со вздохом, еще надеясь остаться.
Меренков тоже, видимо, понимал кое-что в церковном деле и ответил:
– А не сказано ли в книгах: «Всякая душа властем предержащим да повинуется»? Живо, живо, отче!
Феопомпий склонил голову набок, перекрестился на образа и вышел из избы.
4. МИРСКОЙ ПОВАЛЬНЫЙ СХОД
В роще за поскотиной, где свалены бревна на постройку господских хором и амбаров, сбежались на «повальный» сход пеньковские мужики. За ними потянулись сюда и бабы. Всех встревожила весть о новом господском приказе. Надобно было решить, что делать дальше, если половину сельца господская воля хочет заслать на завод. Все знали судьбу «ровщиков» руды, углежогов и плавильщиков – обратно их к пашне не отпускали, а самовольно ушедших ожидали плети и дыба.
Мужики расположились на бревнах. Часть сидела прямо на кочках. Между мужиками шныряли ребятишки, затеяв возню из-за щепок. Впереди на пне сидел Самолка Олимпиев, – он приторговывал, скупал у крестьян пеньку и лен и возил на ярмарку в Каширу и Серпухов.
Самолка гордился своей мошной, многие ему из года в год должали, а потому он считал себя вправе поучать других. Закатив глаза под лоб и водя рукой по воздуху, он с растяжкой говорил, что «не след противиться господскому приказу, что за непослушание и огурство[15] по шерстке не погладят, а все одно на заводы приволокут в железах, только сперва изобьют палками».
– Как ездил я на ярмонки, сам слышал, что в деревнях и Мокроусовой, и Дубле, и Соломыковой, тако ж было, и ничего крестьяне упорством не добились, а только еще невинные пострадали.
Первыми дали ему отпор бабы. Перебивая друг дружку, кричали:
– Ужо закатил глаза, запел свою песню. Чего бахары[16] разводишь? Тебе-то что? Тебя на завод не засылают, тебе и не беспокойно. Ты живот растишь и на господскую сторону хочешь весь сход погнуть.
– Нам Самолку слушать не след, – поддерживали крестьяне, сидевшие на верхних бревнах. – Ты с приказчиком в думе и не по его ли научению поешь? Пускай Самолка помолчит. Послушаем, что скажут те, кого староста вписал в список.
Заговорили другие. Никто не хотел отрываться от пашни, чтобы лезть в сырые рудные дудки[17] или ходить около плавильных печей.
– Стойте крепко, чтобы нам с товарищи впредь вконец не погибнуть, голодною смертью не умереть и с детишками своими разоренными не быть. Ведь по миру все пойдут.
Но голоса робких и осторожных брали верх, и хмурились мужики, раздумье одолевало – что будет?
Споры и крики прекратились, когда прибежал Федосейка Стрелок и, еще задыхаясь от бега, вскочил на пень, столкнув с него Самолку Олимпиева, и замахал руками:
– Тише, старики! Слушайте, что я проведал.
– Эй, бабы, уймите ребят!
Федосейка оглянулся, точно боялся, что кто-нибудь подслушает.
– Теперь все земли Челюсткина, что иноземец Марселис на время получил, по повелению великого государя передаются боярину Льву Кирилловичу Нарышкину. А вы слыхивали, кто такой этот боярин Нарышкин? Братец царицы Натальи Кирилловны. Значит – сила. Захотел он сам заводы железные держать и хозяйничать. Теперь ему нужны мастеровые и работные люди на заводы – не хватает молотобойцев, и плавильщиков, и латников, и пищальников. Но еще и другие заводчики тоже ищут работников. Пока Нарышкин еще заводы возьмет да пока еще начнет ими орудовать, Челюсткины хотят на этой продаже поживиться и часть наших крестьян продать другому заводчику – Антуфьеву. Здесь и Челюсткины, и приказчик Меренков думают погреться. А нас голыми угонят на завод и в награду каждому поставят свежий крест осиновый…
Федосейка отер красное лицо рукавом драного полушубка. Несколько мгновений тянулось молчание. Мужики слушали разинув рты. Слышно было, как булькала вода в канавке. Затем разом закричали:
– Разве можно это стерпеть? Где же правда? Бояре правду в болото закопали! Не смеют нас с земли сводить! Нет такого указа! Не покоримся!
Рябой сутулый мужик предложил послать челобитчиков к царю.
– А толку от этого много ли? – возражали ему. – Челобитчиков схватят для сыску и допросу и когда еще выпустят…
Опять загалдели мужики, и встал сидевший на бревне старый Савута Сорокодум. Свисавшие из-под колпака седые волосы от времени покрылись зеленым налетом, как мшиные охлопья на старых елях. Савута помахал костылем.
– Послушайте мине, робятушки. Кто мине может от пашни оторвать и на заводы услать? Да я свежей мозолью семь десятков лет распахивал пашенку. Здесь раньше мокрядь была. Я от маметака[18] помню, как по этим лесам, где исстари соха, и коса, и топор ходят, все отцы и деды наши расчищали буреломы, секли деревья. Все эти земли до пустоши Заклюки и речки Заключки наши мужики пеньковские распахали. А коли приказчик Меренков похваляется, что нас от пашни оторвет и на плавильни угонит, так нам одно осталось – взяться за топоры…
Савута опустился на бревно и, качая лохматой седой головой, долго сердито стучал костылем.
– За топоры! Заложим засеки! Поставим дозоры, подымем другие деревни! Кто может нас от пашни оторвать, если мы к пашне привычны и оброк платим? Пускай кузнецы нам сготовят рогатины, копья и вилы, и мы уйдем дальше в лес; а в случае нас будут дальше теснить, двинемся к Сибири на вольные земли.
5. ДЕД ТИМОФЕЙКА ЧУДЬ-ПАЛА
Близ пруда на опушке рощи чернела кузница. Дыры в стенах ярко переливались огнями. Из отверстия на крыше валил черный дым. Из кузницы слышалось пыхтенье мехов и ровные удары тяжелого молота.
Крестьяне без нужды воздерживались ходить в кузницу, потому что дед Тимофейка не очень жаловал, когда его отрывали от работы. Он в сердцах способен был облаять и швырнуть чем придется в непрошеного гостя. «Будешь под руку говорить – сожгу железо, – говаривал он в гневе. – А сожжешь железо, ничем уж не исправишь, и заместо топора выйдет только дрючок».
Три крестьянина подошли к кузне. Первый толкнул дверь. Со скрипом натянулась веревка с тяжелым камнем на конце, и дверь громко захлопнулась. Вошедшие стали у самой двери.
Дед Тимофейка, приземистый, с широкими плечами и длинными руками, возился подле наковальни. Ободранный кожаный передник защищал его грудь. На взъерошенные длинные волосы он наискось нахлобучил остроконечную шапку. В правой руке он держал небольшой молоток – ручник,[19] в левой – клещи. Он ловко орудовал клещами, подвигая то вправо, то влево раскаленную докрасна железную полосу.
Рядом стоял Касьян в выцветшей пестрядинной рубахе, тоже с кожаным передником на груди. Парень взмахивал тяжелой кувалдой и с сильным уханьем ударял по раскаленному железу. Иногда он ловко подхватывал кувалду, когда она отскакивала после удара, оттягивал кувалду вниз и, очертя полукруг, ударял в пол-удара. Все это Касьян делал, следя за точкой, по которой стукнул молоток Тимофейки.
А ярко-красная полоса постепенно темнела, и только то место, где ударяла кувалда, продолжало светиться.
Наконец раздался двойной стук ручника, и дед наклонил его на сторону, – значит, «шабаш, довольно». Тимофейка повернул к двери заросшее шерстью лицо, повел мохнатыми бровями и уставился на вошедших.
19
Ручник – небольшой молоток, которым работает кузнец-мастер, указывая, куда должен бить помощник, молотобоец, ударяющий тяжелым молотом – балдой или кувалдой.