Г-н Альберт куда менее охотно, нежели г-н Сильва, согласился отвечать на наши вопросы. Говорил он, постоянно потирая левой рукой небритую щеку, хмурился и не переставая дымил, прикуривая от собственного окурка. «Культура мысли и слова? Не знаю. Думаю, это аберрация. Сильва выдает желаемое за действительное. Да и откуда? Обыкновенный недоучка, не кончивший университетского курса. Думаю даже — с комплексом недоучки. Такие люди всегда стремятся оснащать свою речь наукообразными словами. Утром прочел новое слово, обрадовался, что узнал, а вечером уже употребляет его как свое, как само собой разумеющееся. Лично меня всегда не оставляло ощущение, что Ральф постоянно встает на цыпочки. Как бы стараясь показаться и умней, и образованней. Непрестанная поза, которая теми, кто не знал его с детства, почиталась за истину. Поза, которая — как бы это сказать — приросла к лицу. Он всех лучше, смелее, сильнее. А ларчик открывался просто. Он был богат, мы — бедны. Да, потом его отец разорился, но снисходительность богатого и уверенного в своем будущем человека осталась в Ральфе навсегда. Именно высокомерная снисходительность к окружающим, якобы доброжелательность, которая на самом деле не стоила ему ни гроша. Он умел удерживать вокруг себя людей, которые ему именно сейчас нужны. Он высасывал человека, как апельсин, а когда сок кончался, бросал его себе под ноги. Человек, которого интересовал он сам и никто другой — его романы, его судьба, его взгляд на историю. Дутая популярность».
Нас, однако, не удивила эта инвектива. Даже Александр Сильва, более точный и проникновенный, чем г-н Альберт, признался нам, что еще до того, как сошелся с Ральфом Олсборном коротко, с лицея встречал его в разных компаниях, и хотя Олсборн уже тогда производил тревожное впечатление и обращал на себя внимание, но с совершенно неожиданной стороны. Скорее бросался в глаза его несколько фатоватый и намеренно аристократичный, а может быть даже лощеный вид, за коим вполне можно было подозревать, — что, как признался Александр Сильва, он и делал, — легковесность и высокомерие сноба. И только впоследствии понял, как был неправ. «Понимаете, — сказал он, — человек переживал культуру как свою собственность. Он так никогда не говорил, но, я думаю, ощущал, что мир как бы ожидал его. Ждал его появления. И отсюда огромная ответственность, которую он таким образом взваливал на свои плечи. Конечно, любому мощному таланту всегда приходится прорывать сопротивление в восприятии его окружающими. Его хотят втиснуть в традиционный образ человека и писателя-гуманиста, а он отстаивает право быть самим собой и никем другим. Это — фантастическое ощущение свободы. И какое-то сильное, волшебное поле вокруг — возле него можно было дышать полной грудью. Любой человек ощущал себя свободным и одновременно причастным к чему-то настоящему, что особенно ценно, когда вокруг духота и мерзость приниженности. Но, конечно, и натура, и творчество Ральфа были не лишены своеобразных провокативных черт. Он как бы двоился, слоился, искрился, а люди стремятся к определенности, однозначности, отчетливости. Все грандиозное они хотят разложить по полочкам, увидеть в нем то, что уже знают. Но ведь интересно и важно только то, что еще неизвестно, чего не было, не существовало на свете. А Ральф сумел именно это. Вызывая восхищение — жестко, точно, сосредоточенно реализовывал себя, не сомневаясь в своем предназначении. И только потому сумел стать тем, кем стал впоследствии. Вы меня понимаете».
Нас не удивили эти разночтения — образ любого (а тем более великого) человека многогранен и несводим к общему знаменателю расхожих требований, как ни хотелось бы этого тем, кто идет по его следу. Но в описаниях г-на Сильвы нам не хватало конкретных деталей, тех терпких, сочных и точных подробностей, которые придают любому самому грандиозному облику черты теплой и единственной достоверности. Нам необходимы были факты, факты и факты. Поэтому мы продолжали свои поиски.