— Но почерк-то твой, Сердюков. От почерка, надеюсь, ты не откажешься? Хочешь, на экспертизу передадим? Не хочешь? Отчего же это? Как же это ты не предусмотрел? Такой ловкий, а тут… Надо было на машинке отпечатать или хотя бы левой рукой…
— Ну и что, что письмо! Ну и что! Мое письмо, да! Но обычное!
— Зачитать, Семен Захарыч? — спросил Брусницын. — Не надо? Ну, не надо и не надо. Тем лучше для тебя — так ведь?!
Сложив пополам конверт, Брусницын засунул его обратно в задний карман брюк. Сев поудобнее, сцепив руки на колене правой ноги. Начал.
— Письмо это мне отдал Стрешнев. Стрешнев рекомендовал меня на должность директора совхоза. Помнишь, Сердюков, он звонил тебе, пытаясь выяснить, что же происходит в конторе нашей. Он ничего не мог выяснить, потому что обратился к тебе, автору письма, не зная, конечно же, что ты написал его. Ты сказал тогда Стрешневу, что Брусницыну лучше всего уйти заблаговременно. Тихонько уйти. А не то, дескать, случится скандал, многие недовольны Брусницыным и все такое. Вот что ты сказал тогда. Один Стрешнев мне сочувствовал из тех, кто должен был разбираться в создавшейся ситуации. Но Сердюков не хочет, чтобы приезжали и разбирались. Ты хотел, чтоб я незаметно ушел. Без шума. И я сделал это, ушел. Мне все это было глубоко противно, Семен Захарыч. Но я не думал тогда на тебя. Нет, не думал. Я знал, что ты способен на подлость в любой час, видел твои юлящие глаза, но все же подозревал других. Стрешневу совсем недавно передал дела Макеев, твой высокий покровитель. Его перевели в другой район, с ощутимым понижением, ты все это прекрасно знаешь и без меня. Но он оскорбился, он не захотел работать там и уехал. Среди старых бумаг в столе оказалось и твое письмо, Сердюков. Видимо, Макеев в спешке не успел захватить или уничтожить его. Стрешнев разыскал меня, дал прочесть. Но ты не бойся: дело давнее, в прокуратуру передавать письмо я не собираюсь. Живи, радуйся, ежели ты еще способен чему-то радоваться на земле. Дам тебе возможность доработать до пенсии, хотя бы из уважения к твоей матери, которая была подругой моей матери, и они года работали бок о бок так, как могут работать только быки. Я тебя не трону, помня нашу жизнь на Шегарке. Да и не в моих это привычках — мстить. Лучше сознайся, Семен Захарыч, с какой целью ты все это делал — писал?..
— Сознаюсь — не побоюсь.
Сердюков опять почувствовал, какой у него тяжелейший взгляд и как он, Сердюков, ненавидит его, Брусницына. У Сердюкова был удивительный лоб: выдаваясь вперед, он нависал над лицом и из-подо лба этого прямо и твердо смотрели на человека светлые, в белесых ресницах глаза.
Когда по кабинетам Сердюков упирал в посетителей холодный взгляд свой, многие не выдерживали. Вот и сейчас давил он взглядом Брусницына, пригибая. А речь была медленная, даже в ярости. Голос густой, сипловатый. Брусницыну доводилось видеть Сердюкова в гневе: он ничуть не менялся лицом и голосом, держал себя, только потел. Пот выступал у него вначале меж белесых бровей, следом на щеках и шее. Нужно было хорошо знать Сердюкова Семена Захаровича, чтобы понимать, в каком состоянии он находится. Но Брусницын знал его давно…
— Не побоюсь, потому что писал правду, — сипел, прокашливаясь, Сердюков. — Я и не скрывал никогда, что писал. Иначе бы, как ты заметил, подписался бы левой рукой, да. Но я подписался правой. Ты всего два года проработал в совхозе и за это время окончательно развалил хозяйство. Когда пошли разговоры, что тебе быть директором, я не мог оставаться спокойным. Я возмутился. Если бы Боярский совхоз передали в твои руки, он бы погиб. Поэтому я поставил в известность кого следует. И правильно сделал, ничуть не жалею по сей день. Да, я написал!..
— Ты лжешь, Сердюков, — заметил Брусницын. — А ну, посмотри в мои глаза. Смотри, смотри, чего же ты?! Ты лжешь перед лицом матери своей, жены своей, детей. Жена твоя, кстати, знала о настоящем положении дел в совхозе и не даст соврать. Когда я пришел главным агрономом, совхоз уже был развален до предела. А ты сидел там заместителем директора, выжидая место, выжидая, когда директор пойдет на пенсию. Его спасла пенсия. Его надобно было судить, и тебя вместе с ним. Я делал все, что было в моих силах: распахали заброшенные поля, увеличили вывоз удобрений, повысили сортность семян. Ты не можешь отрицать этого, Сердюков. Ты почувствовал соперника во мне и стал рыть подо мною яму. Ты вырыл эту яму, Сердюков, спихнул меня туда, а сам стал директором совхоза. Но ты год всего проработал в нем. Почему же ты не вывел хозяйство в передовые, а? Почему? Нет, через год, с помощью того же Макеева, ты перебрался в более крепкое хозяйство, поближе к районному селу. Ты достиг этой цели, Семен Захарович, достиг, но какой ценой! Сейчас мы проследим весь твой путь, чтобы узнать цену… Начнем с Косарей, деревни на Шегарке, где мы с тобой родились, Сердюков. Ты старше меня на целых семнадцать лет, но когда я подрос, мы стали дружить, как дружили наши матери, как дружили раньше отцы, погибшие на фронте. Семнадцать лет разницы — это много, правда? Но мы с тобой не виноваты в этом. Вы жили на правом берегу Шегарки, мы на левом. У нас была изба чуточку получше вашей — в ту пору все избы в деревне были почти одинаковы, за редким исключением. Так и наши избы. Когда я родился, тебе было уже семнадцать, ты был парнем: курил вовсю, выпивал, пробовал ухаживать за девками и работал в колхозе наравне с мужиками. Я это знаю из твоих рассказов, из рассказов матери и деревенских. Учение ограничилось всего лишь Косаринской начальной школой — твоему поколению было не до учебы. В армию тебя не взяли по болезни. Когда я окончил начальную школу, ты уже был бригадиром — первая должность в твоей жизни, первая ступень. Ты не мог долго оставаться простым колхозником — косить траву, ездить на быках в лес, в поля, ухаживать за овцами, скажем. Не мог, потому что в тебе от природы сидел руководитель, это было рано замечено. Ты руководил сверстниками в игре, распоряжался бабами на сенокосе, а был всего лишь обыкновенным метчиком стогов. И ты стал бригадиром — иначе и не могло быть. А когда я окончил семилетку, ты уже был управляющим фермой: колхоз к тому времени преобразовался в совхоз. Ты построил просторную избу на месте старой, ты разъезжал в удобной плетеной кошеве, поставленной на легкий ходок. В кошеве постоянно лежала малопулька, ты по пути постреливал дичь. Лошадь была закреплена за тобой. Разговаривал ты с людьми, как и подобает руководителю. Тебя величали по имени-отчеству. И я тебя тогда же стал называть Семеном Захаровичем. Один раз я назвал тебя просто по имени, но ты меня тут же поправил, сказав, что возраст твой уже не тот, чтоб быть Семеном. Я не возражал — пожалуйста, как угодно… По бедности я не мог учиться дальше, как в свое время не мог учиться ты, и пошел к тебе пастухом. Летом пас коров, зимой был скотником, ухаживая за теми же коровами, поставленными в стойла. Тогда-то вот и возникли между нами товарищеские отношения: мне шел пятнадцатый год, тебе — тридцать второй. Так мы и жили: я работал пастухом-скотником, ты распоряжался мною. По праздникам мы бывали друг у друга в гостях. Управляющий фермой — хорошая должность. Да если еще в своей деревне, да с людьми, которых ты знаешь с рождения своего. Управляющим можно проработать и год, и два, и тридцать два. Но ты не собирался долго оставаться в родной деревне, ты уже готовил себя к должности более высокой, готовился к переезду на центральную усадьбу совхоза, но пока сдерживал желания. А сдерживал потому только, дорогой Семен Захарович, что образования у тебя было всего лишь четыре класса. Четыре. По тем временам для бригадира это более чем достаточно, для управляющего — маловато, а уж для совхозной конторы и говорить нечего. Ты понимал это и задержался на время, а потом, выбрав момент, переехал на центральную. Там-то и выяснилось, что образования у тебя уже не четыре класса, а семь. Каким образом? А очень просто: будто бы окончил ты, работая управляющим, вечернее отделение при семилетке, где я учился. Какое там к черту вечернее отделение, дневное-то не все заканчивали — бросали. Но ты окончил вечернее и получил свидетельство, как и положено в таких случаях. Деревни той нет давно, как нет и семилетки, но жив еще Евсюков, бывший директор школы. Помнишь его? Не бледней, Сердюков, ничего страшного. Никто не собирается выдавать тебя, не отберут и свидетельства, полученного столь тяжким трудом. Наоборот, честь и хвала тебе. Мне нравится твоя тяга к знаниям — это же прекрасно. Ты был единственным учеником вечернего отделения, созданного Евсюковым. Для тебя он открыл отделение, вручил тебе свидетельство, выпустил в жизнь и закрыл тут же. Главное, никто не знал об этом. Когда я встретился с Евсюковым, он долго отнекивался, но позже все-таки сознался, повторяя, что это было давно: он имел в виду срок давности, опасаясь меня. Но я заверил его, что ничего не случится, и он, кажется, успокоился. Мне требовалось его признание… Итак, ты уехал на центральную усадьбу совхоза, определился там в ремонтные мастерские инженером п