Она отрицательно покачала головой.
— Но ты знала его и теперь скорбишь о его печальной участи?
Она хранила молчание, и мне вновь пришлось спросить ее:
— Как его звали и что привело его к смерти? Какое преступление он совершил?
— Его звали Натаниэль Олфингер. Он убил человека из-за женщины, — произнесла девушка.
Причем, сказала она это с такой обыденной интонацией в голосе, что можно было подумать, будто и убийство, и повешение настолько обычны в ее жизни, что и не стоит обращать на них внимания. Это поразило меня, и я вопросительно поглядел на нее, но взгляд ее оставался все так же мягок и безучастен.
— А знала ли ты этого Натаниэля Олфингера, дитя мое? — спросил я.
— Нет, — ответила она.
— Но теперь ты пришла сюда, чтобы уберечь его грешное тело от стервятников?
— Да.
— Но почему же ты делаешь это?
— Но я всегда занимаюсь этим…
— Что?
— Всегда, когда здесь повешенный, прихожу и отгоняю птиц — пусть себе ищут другую добычу. Ой! Смотрите… еще один стервятник!
Она закричала, и голос ее был пронзительным и диким, а затем подняла руки над головой, замахала ими и побежала по лугу. Мне показалось, что она сумасшедшая. Птица улетела, и девушка вернулась ко мне. Свои загорелые руки она прижимала к груди и казалась такой умиротворенной, но дыхание ее было прерывисто, словно она очень устала.
Мягко, насколько это было в моих силах, я спросил ее:
— Как зовут тебя, дитя мое?
— Бенедикта.
— Кто твои родители?
— Моя мать умерла.
— А отец… — спросил я. — У тебя есть отец? Где он?
Ответом мне было ее молчание. Я попытался разговорить ее, чтобы она сказала, где ее жилище (я хотел отвести бедное дитя домой и попенять ее отцу, чтобы он лучше смотрел за своей несчастной дочерью и не разрешал бродить ей на этом страшном месте).
— Так где же ты живешь, Бенедикта? Прошу тебя — скажи мне!
— Здесь…
— Как?! Здесь?! Ах, дитя мое, здесь же только одна виселица!
Девушка рукой указала на сосны. Проследив направление ее жеста, среди деревьев я увидел убогую хижину, которая своим видом более походила на обиталище зверя, нежели человека. Итак, я узнал больше, чем она могла или хотела сказать мне — чья же она дочь.
Когда я вернулся к своим товарищам, они спросили меня, кто эта девушка, и я ответил:
— Дочь палача.
III
Препоручив душу мертвеца попечению Святой Богородицы и Святых Апостолов, мы оставили это проклятое место, но я, уходя, оглянулся на прекрасную дочь палача. Она стояла там, где я оставил ее, и смотрела нам вслед. Чистый девичий лоб был все так же украшен венком, и цветы оттеняли ее чудесную красоту. Большие темные глаза сияли, как звезды в безлунную зимнюю ночь.
Мои товарищи, для которых дочь палача, конечно же, была вне христианского мира, попеняли мне за то внимание, что я проявил к ней. И я с печалью подумал: «Бедное, прекрасное и несчастное дитя! Тебя гонят и презирают за то, в чем нет твоей вины… Да и разве можно винить ребенка за ремесло ее родителя? И разве не истинно христианская добродетель подвигла это невинное существо отгонять мерзких стервятников от тела человека, которого при жизни она даже не знала, и столь грешного, что суд признал невозможным дальнейшее его земное бытие?» Во всяком случае поступок ее показался мне куда как благочестивей деяний иных христиан, подающих милостыню на паперти нищим. Мысли эти переполняли меня, и я не мог не поделиться ими со своими спутниками. Но, к моему удивлению и великой печали, ни один из них не поддержал меня, а напротив обозвали глупцом и мечтателем, дерзнувшим отрицать извечный порядок вещей. Каждый, говорили они, должен избегать людей того круга, которому принадлежит палач и его семья, а тех, кто правила этого не признает и общается с ними, также следует считать нечистыми. Я, однако, не согласился с ними и принялся упорно доказывать свою правоту. «Как можно презирать этих людей и относиться к ним как к преступникам, — сказал я своим спутникам, — когда они сами есть часть судебной машины, которая карает настоящих преступников? Они допущены в храм Божий, и пусть место там отведено им самое незавидное, но это не освобождает нас от обязанности молиться за них и молить Всевышнего о прощении их заблудших душ.» Так сказал я, но братья еще сильнее прогневались и громко принялись бранить меня, да так дружно и страстно, что я почувствовал себя виноватым, хотя и не понимал, в чем же моя вина. Я не стал им возражать, но в душе своей вознес молитву к Богу и молил Небеса быть милосерднее ко всем нам, чем мы бываем друг к другу. И вновь мысли мои вернулись к несчастному дитя, и душа моя возрадовалась, поскольку имя ее было — Бенедикта. «Быть может, — подумал я, — имя это даровано ей родителями в честь святого Бенедикта… А по сравнению с ним кто может быть благочестивее?..»