— Это был Гэмбрелл, — сказал дядя Гэвин. — Продолжайте.
— Да. Я говорил ему. Говорил. Потому что он насмехался надо мной. Не нужно ему было этого делать. Он мог подавать голос против меня, и пусть бы так и шло. Только не нужно было насмехаться. Он говорил, что я пробуду здесь столько же, сколько он, или пока он сможет задерживать меня, и что он пробудет здесь всю жизнь. Так и вышло. Он пробыл здесь всю жизнь. Всю жизнь до конца и пробыл.
Но он не смеялся, говорил дядя Гэвин, то была не насмешка.
— Так. И вы, значит, сказали Монаху…
— Да. Сказал. Я говорил, что все мы здесь бедные, темные вахлаки, у которых не было никаких шансов. Что бог создал нас для того, чтоб мы жили вне этих стен в вольном мире и возделывали для него его землю; только мы были бедными и темными и не знали об этом, а богатые не говорили нам, пока не стало слишком поздно. Что мы были бедными темными людьми, ни разу раньше не видевшими поезда; что мы сели в поезд и никто не сказал нам, где сойти и возделывать землю в вольном мире, как того хотел бог, и что это он — тот, кто держит нас здесь, прячет нас под замком от вольного мира, чтобы насмехаться над нами против божьей воли. Но я не говорил ему, чтобы он сделал это. Я просто сказал: «И теперь мы никогда не выйдем отсюда, потому что у нас нет пистолета. Но будь у нас пистолет, мы бы вышли в вольный мир и возделывали бы землю, потому что бог создал нас для этого и мы этого хотим». И он сказал: «Да. Хотим. Этого-то мы и хотим». А я сказал: «Только у нас нет пистолета». И он сказал: «Я могу достать пистолет». А я сказал: «Тогда мы выйдем в вольный мир, потому что мы согрешили против бога и человека, но это не наша вина, ибо мы не знали, для чего он нас предназначил. Но теперь мы знаем, для чего, потому что хотим выйти в вольный мир и возделывать землю для бога!» Вот и все, что я ему сказал. Я не говорил ему, чтобы он что-то сделал. А теперь идите, рассказывайте им. Пусть и меня тоже повесят. Гэмбрелл уже сгнил, и этот придурок тоже сгнил, а теперь и я буду гнить под землей, как гнию здесь. Идите, рассказывайте.
— Да… — сказал дядя Гэвин. — Ладно. Вы выйдете на свободу.
С минуту, говорил дядя, Террел не мог произнести ни слова. Потом спросил:
— На свободу?
— Да, — сказал дядя Гэвин. — На свободу. Но запомните вот что. Вы только что угрожали мне. Теперь я буду угрожать вам. И самое любопытное, что я могу обосновать свою угрозу. Я буду следить за вами. И если еще раз случится что-то подобное, если еще раз кто-то попытается ложно обвинить вас в убийстве и никто не подтвердит, что вас там не было, и никто из ваших родственников не возьмет вину на себя… Понимаете?
Террел поднял глаза, когда дядя Гэвин сказал «на свободу», но теперь он снова глядел вниз.
— Ну? — спросил дядя Гэвин.
— Да, — сказал Террел. — Понимаю.
— Хорошо, — сказал дядя Гэвин, Он повернулся и позвал охранника. — Теперь можете выпустить нас, — сказал он. Он вернулся в столовую, где губернатор вызывал людей одного за другим и вручал им бумаги. Губернатор снова сделал паузу, его спокойные, непроницаемые глаза глядели на дядю Гэвина. Он не стал дожидаться, пока дядя Гэвин заговорит.
— У вас, как я вижу, удача, — сказал он,
— Да. Хотите услышать…
— Мой дорогой сэр, нет. Мне придется воздержаться. Даже выражусь резче: я должен отказаться. — Снова, говорил потом дядя Гэвин, он глядел на него с тем же выражением — сердечным, недоумевающим, почти соболезнующим, однако глубоко настороженным и пытливым. — Я всерьез думаю, что вы не отказывались от надежды изменить это дело, верно.
Теперь дядя Гэвин с минуту не отвечал. Потом сказал:
— Нет. Неверно. Так, значит, вы собираетесь освободить его? На самом деле?
И тут, говорил потом дядя, сердечность и соболезнование исчезли, и теперь это лицо было таким, как он увидел его впервые: льстивым, совершенно непроницаемым, совершенно лживым.
— Мой дорогой мистер Стивенс, — сказал губернатор. — Вы уже почти убедили меня. Но неужели вы думаете, что сможете убедить этих джентльменов?
И дядя Гэвин сказал, что он оглядел их всех — однотипные лицемерные лица семи или восьми соратников губернатора и соратников доморощенных полковников.
— Нет, — сказал дядя Гэвин. — Не смогу, — и направился к выходу. Время шло к полудню, было жарко, но он сразу же отправился в Джефферсон. Он ехал по широкой, в жаркой дымке земле, мимо хлопка и зерна на неистощимых безмятежных акрах господа бога, которые переживут любую продажность и несправедливость. Он радовался жаре, говорил он потом; радовался тому, что потел, изгоняя из себя с потом запах и привкус того, что его только что окружало.