Выбрать главу

– Почему они ничего не хотят? Ведь они же ничего не хотят! Если бы они хоть что-то хотели, я бы мог, наверное, что-нибудь сделать для них. Но они ведь ничего не хотят. И поэтому я ничего не могу. Я ведь – тайное порождение их. Я – их мысли, их чувства, их желания. Все мое могущество ограничено верой в меня. Если кончится вера, то кончится и могущество. Это – слабая, зыбкая эманация. Сам Спаситель – убог. В ветхом рубище. В разбитых опорках. Потому что и вера у них какая-то однобокая. Только злоба питает ее. Я могу уничтожить весь этот город. Я могу превратить его в клокочущий огненный смерч. Будут рушиться кровли, и будут разваливаться дома. Встанет тучами пепел, и камни посыплются с неба. Помутнеет светило. Заколеблется корка земли. Омраченные люди, спасаясь, побегут на равнину. Но вода в реке будет отравленной, и взойдет на дорогах трава из железа. Я же вовсе не обманываю их всех. Этот город действительно погибает…

Останов, по-видимому, захватывал и его. Так как паузы между фразами становились ощутимо длиннее. Он влачился – угрюмый, поникший, больной. Обреченно сутулясь, едва не теряя сознание. Невозможные космы торчали у него, как щепа, а лишайные пестрые руки свободно болтались. Неестественно вывернутые. Локтями вперед. Это был уже не подросток, натужно взывающий о справедливости. Это был равнодушный костлявый недобрый старик. Тот, который измерил судьбой всю тщетность усилий. И растратил всю душу. И который за все заплатил. Опустившийся, вялый, разочарованный. Близость смерти копилась в его морщинах.

Он сказал:

– Неужели вы будете убивать? Нет, не верю, на убийцу вы совсем не похожи…

– Это – просто необходимость, – ответил я.

– А затем необходимость станет потребностью?

Гулливер спокойно и бесчувственно затихал. Длился все тот же – август, понедельник. Обгоревшее солнце висело у самого горизонта, и дома, озаренные им, выглядели кровавыми. Пыхал дымом пожар. Задыхалось страшилище на заводе. От свинцовой реки поднимался туман. Небо в куполе явственно зеленело. И по этому бледному зеленому небу, торопясь, поражая безмолвием, как фигуры знамения, растянулись огромные полотнища птиц. Будто черные простыни. Края их замедленно колыхались, и легкие горячие перья непрерывно ложились – на улицы, на ребристую ржавчину крыш, на карнизы, на демонов, на пузатую страшную площадь в земле, где, раскинувшись, изнывала крапива. Гулливер как-то очень нелепо пересекал ее, волоча сандалии, хрупкие локти его качались, точно перебитые железом. А на черепе трепетала прозрачная полумертвая стрекоза. Вероятно, обедала. Хронос! Хронос! Ковчег! Я, по-моему, видел уже эту тягостную картинку. Бегемот. Запах тины. Измятая папка с бумагами. Я тогда пребывал в кабинете у шефа. А потом вместе с ним приколачивал пыльный лозунг над шкафом. Что-то бодрое, что-то выспренно-деревянное. Между прочим, даже окно отыскалось. Где оно и должно было быть, – в торце двухэтажного дома. Совершенно замызганное было окно. Непротертое, серое, обросшее Волосами. Листья жесткой крапивы держали его в тени. Но мне все-таки показалось, что я различаю кого-то за рамами. Кто-то рыхлый, знакомый, испуганный прильнул к ним с другой стороны. Обозначились пальцы. И лицо, как лепешка, – расплющилось. Может быть, по сценарию, я еще находился у шефа?

Впрочем, все это не имело значения. Вообще ничего не имело значения. Пух струился, как снегопад, и крутился, и вскидывался бураном. И из центра такого бурана неожиданно вынырнул худощавый стремительный человек и сказал мне шипящим от ярости голосом:

– Наконец-то!.. Я думал, вы умерли, Белогоров!.. Я ищу вас по городу уже битый час!.. Что случилось?.. Вы струсили?.. Вы пошли на попятный?.. Что вы топчетесь?.. Времени у нас в обрез!..

Он шипел, пританцовывая, и зубы его светились. Удивительной голубизной. И сияли от счастья глаза. А на гладких щеках проступала могильная плесень.

Вероятно, воскрес он совсем недавно.

– Подождите, Корецкий, – сказал я ему. – Две секунды ничего не решают. Вы же знаете: я согласен на все. Просто я хочу быть уверенным. Я хочу быть уверенным – до конца. Только, если я буду абсолютно уверен…

Но Корецкий все так же светился и пританцовывал:

– Путь на Таракановскую уже закрыт… Полчаса или больше… Кажется, там начинается пиршество… И через Кривой бульвар нам теперь не пройти… Потому что – кордоны и демоны… Вы же не имеете при себе индульгенции?.. Так что лучше – задворками… Через магазин, через Закаканский переулок… Черт-черт-черт!.. Это сильно удлиняет дорогу!..

– А оружие? – сдаваясь, спросил я.

– Ну, – оружие будет…

Серый мятый фургон с полустертыми буквами – «Почта», грязноватый, заметаемый пухом, сиротливо приткнулся у тротуара. Двигатель его, как ни странно, еще сотрясался, но солдат за баранкой натужно остекленел и распяленный офицер рядом с ним тоже замер – наподобие манекена.

Это было то, что нам нужно. Я рванул заржавевший фиксатор замка.

– Кверху, кверху тяните! – шипел мне Корецкий.

Обе створки фургона, обитые жестью, стали медленно расходиться. Приоткрылась тюремная внутренность – доски, лампочка под потолком. Конвоиры у входа, как чучела, выставляли рогатину автоматов. Пальцы на теплом прикладе было не развести.

Я, страдая, мотал головой:

– Вылезайте!..

Одурелые иммигранты выпрыгивали один за другим. Все они были при галстуках, а некоторые – с портфелями. Я увидел среди них своего соседа по гостинице. Впрочем, разглядывать было некогда. Синезубый Корецкий метался по мостовой:

– Что вы делаете?!.. Зачем?!..

К счастью, помешать он не мог.

Я сказал невысокому стриженому седому мужчине, который выглядел солиднее остальных:

– Слушайте меня внимательно! Вас везут к Песчаным Карьерам. Там вы будете расстреляны без суда. Без суда и без следствия. Одновременно. Операцию проводит «Спецтранс». Есть решение – немедленно очистить весь город. Я поэтому советую вам укрыться. Где-то спрятаться, пересидеть. Может, ближе к полуночи обстановка немного наладится…

Стриженый седой мужчина выслушал меня и отступил на шаг.

– Это провокация, товарищи! – громко сказал он, поднимая ладонь. – Нас хотят втянуть во что-то антисоветское! Мы не поддадимся, товарищи! Надо проявить выдержку и дисциплину! Главное, товарищи, – спокойствие! Кто сказал, что нас расстреляют? Ничего пока не известно. Ничего не известно, товарищи! Даже если и расстреляют? Что ж тут такого? Партия знает, что делает!..

Кажется, здесь все было ясно. Пух крутился и вскидывался – образуя буран. Стрелки огромных часов тикали у меня в голове. Мы бежали по тротуарам, сучковатые доски стонали у нас под ногами. – Идиот! – возмущенно шипел мне Корецкий. – Идиот! Милосердие, жалость! Вы так и не научились быть беспощадным!.. – Он, как кошка, отфыркивался. Душный запах земли исходил от него. Запах смерти и тлена. Бежать было тяжело. Угловатый приклад колотил меня по коленям. Автомат был какой-то неприспособленный. Или просто я сам не притерся к оружию? – Перекиньте его на руку! – Шипел Корецкий. Я с трудом догадался, как это сделать. Замотал о локоть ремень. Все равно – мешало ужасно. И давило удушье тревоги. Неужели придется стрелять? Я оглядывался. Группа брошенных иммигрантов все топталась поблизости от грузовика. Перемекиваясь. Будто стадо баранов. Одинаковые, пиджачные. Стриженый седой мужчина ораторствовал, – подаваясь вперед. Вот он коротко, грубо разрубил ладонями воздух и, набычась, полез обратно в фургон. А за ним – остальные. Здесь действительно все было ясно.

– Подождите, Корецкий… – опять сказал я. – Не могу… Задыхаюсь… Мы все время куда-то торопимся… Почему вы решили, что акт принесет нам спасение?.. Мне не нравится, что начинается со стрельбы… Самовластье, террор… Мы берем на себя слишком большую ответственность… Если рухнет, то – все окажутся под обломками…

Корецкий махнул рукой.

– Подумаешь, – сказал он. – Тоже мне, нашли кого защищать. Поколение страха. На что мы годимся? Чем меньше от нас останется, тем лучше.

Он стремительно улыбнулся, осветившись зубами.

– Умирать было больно?.. – после паузы спросил я. – Больно лишь воскресать… – сказал Корецкий. – Почему? – спросил я. – Потому что возвращается память… – сказал Корецкий. – Это – как?.. – спросил я. – Помнишь все, но исправить не в силах… – А вы сами когда-нибудь убивали?.. – спросил я. – Нет, но хочется, – ответил Корецкий.

Он проваливался в землю по щиколотку. Искривившись. Или мне показалось? Мы протиснулись в какую-то узкую щель и перебежали двор, заваленный ветхим мусором. А потом протиснулись в другую узкую щель и перебежали еще один двор, такой же захламленный. Хрустело стекло, шуршали выброшенные газеты. А на выходе из двора громоздились разбитые ящики. Целые горы. Вероятно, тара. Здесь, по-видимому, были подсобки магазина. И Корецкий заставил меня обрушить все эти ящики, когда мы прошли. – Это на всякий случай, – сказал он. – Мало ли кто за нами следит. – Он и в самом деле искривился. Синий рот его уползал куда-то в бок. А глаза разошлись, как изюмины в тесте. Он тащил меня через затертые переулки. Сквозь парадные и сквозь тупички. Я и не подозревал, что в городе есть такие замысловатые дворики. Как колодцы. Как камеры. Свет почти не проникал сюда. Были – ветошь, бумага, картофельные очистки. Мы ежесекундно сворачивали. Осыпалась труха. А из одного переулка сказали: – Лезешь не в свое дело. Дождешься, дядя!.. – Вероятно, там отсиживался Младенец. Или, может быть, Железная Дева. Я услышал, как в пандусе быстро хихикнули. – Не задерживайтесь! – ругался Корецкий. Он все время нырял под какие-то косяки. Промелькнул коридор, зев холодной котельной, щит фанеры загораживал ход наружу. Я ударил в него кулаком. Мы пролезли. Открылся еще один пыльный маленький дворик. Очень маленький и очень пыльный, аккуратно покрытый асфальтом. Совершенно квадратный, метеный, глухой. Кажется, ни одно окно не выходило в него. Лишь – четыре стены. И меж них – какие-то странные статуи.