Выбрать главу

Только это были не статуи. Это были люди – в чудовищных невероятных позах. Я узнал Саламасова – огрузневшего, с налитыми от пьянства глазами. А немного позади него приткнулся Батюта, тоже – рыхлый, лоснящийся с перепоя. И наличествовал Нуприенок – сияя мундиром, и колода Дурбабиной – в цветастом малиновом платье. И Карась, и растерянный Циркуль, и Суховей, – и еще, и еще кто-то. В общем, вся камарилья. Даже Фаина была среди них – почему-то в синем рабочем халате. Было их человек пятнадцать. Или несколько больше. Все они преклоняли колена, беззвучно окаменев и сложив впереди себя умоляющие ладони. А посередине стены, как икона в богатой оправе, угрожая и милуя, сверкая сусальным багетом, выделялся портрет товарища Прежнего. И все глаза были устремлены на него. И к нему были протянуты скорбные руки. Мне казалось, что я слышу нестройное пение голосов: – О, великий и мудрый товарищ Прежний! Много лет мы верой и правдой служили тебе. Мы подняли тебя к вершине, и ты осенил нас своей благодатью. Мы всецело поддерживали тебя, и ты отвечал нам своей поддержкой. Мы, как в битве, смыкались вокруг тебя, и ты видел, что мы – твои верные слуги. Ты хотел прижизненной славы, и мы начертали имя твое на знаменах. Ты хотел исторических дел, и мы подвигли страну на свершения и победы. Ты хотел всенародной любви, и мы распахнули сердца человеческие пред тобою. Мы – твой нынешний пьедестал, мы – твоя земная опора. Мы любили тебя, и, наверное, ты любил нас. Не оставь же нас в трудный день, когда пошатнулись устои. Когда треснул фундамент, и когда заколебался весь мир. Ибо оставляя нас, ты оставляешь и – самого себя…

Все это напоминало монастырь. Камень. Пение. Прозрачные сумерки. Небо в зените уже потемнело, и краснеющая луна появилась над двориком. Духота, однако, усиливалась. Автомат жег мне руки. Вот же они, подумал я. Вот они – грязные, разнузданные монахи. Серость серости. Элита элит. Просочившиеся когда-то к власти и утвердившиеся навсегда. Приспособившие к себе идею и превратившие ее в начетнический талмуд. Те, кого ты так ненавидишь. Жестокие, необразованные. Вечно ищущие и вынюхивающие. Подозрительные до мозга костей. Разглагольствующие о правде, – нагло лгущие на каждом шагу. Как святые, взыскующие мораль, – полные самого гнусного лицемерия. Проповедующие аскетизм, – утопающие в разврате и привилегиях. Воспевающие свободу, – удушившие запретами все и вся. Полузнайки. Жрецы. Шаманы. Всю твою сознательную жизнь они командовали тобой. Шелестели сутаны. Пламенел партийный билет. Некуда было укрыться от внимательных жутких глаз. Они говорили тебе: делай – так. И ты делал – именно так. Они говорили тебе: делай – этак. И ты делал – именно этак. Ты плевался, но делал. Впрочем, ты не очень плевался. Ты же знал, что иначе нельзя. Потому что в основе всего, что ты делал, неизменно покоился – страх. Потому что для них ты всегда был – ползучее насекомое. И ты знал, что они в любую секунду могут уничтожить тебя…

Я, наверное, сильно дрожал. Колотилась внутри железная судорога. Хоровод бледных статуй смотрел на автомат. Дуло прыгало и не держало прицела. Я боялся, что случайно нажму на курок.

Снегопад птичьих перьев ложился во двор.

– Что вы думаете?.. Стреляйте!.. – стонал мне в ухо Корецкий.

От него разило землей. Торжествующая безумная улыбка пропала, померкли голубые зубы. Свет ушел из сияющих радостных глаз. Лицо его постепенно разваливалось – как мокрый хлеб. Деформировался затылок, трещины перекроили лоб. Губы вздулись толстыми безобразными комками.

Он пришлепывал ими от нетерпения.

– Ну так что ж вы, журналист?.. Стреляйте!.. Стреляйте!..

Но я понял уже, что стрелять не буду. Пальцы мои разжались, и оружие ударилось об асфальт.

Обозленный Корецкий быстро нагнулся.

– Черт бы взял этих паршивых интеллигентов!.. – сказал он. – Чистоплюи, брезгливцы!.. Не хотите мараться в грязи!.. Болтуны, импотенты!.. Кто-то должен за вас разгребать эту помойную яму!..

Он хрипел и пытался поднять автомат. Рубашка его на глазах превращалась в лохмотья. Из трещин в черепе, будто каша, выкрашивался серый мозг. И ломалась на шее землистая твердая кожа. Но все усилия были напрасны. Руки скрючивались, проходили сквозь металл. Как сквозь газ, не встречая сопротивления. Только пух на прикладе слегка шевелился.

Я вздохнул и попытался отряхнуть пиджак.

– Бесполезно, не мучайтесь…

– К черту! – ответил Корецкий. И добавил, по-прежнему шаря рукой. – К черту! Трус! Неврастеник!

Он, по-моему, уже ослеп. Во всяком случае, движения становились неуверенными.

Запыленный взъерошенный воробей уселся напротив него и, склонив заостренную голову на бок, оглушительно, звонко чирикнул.

Невозможно было вырваться из этого тупика. Хоть убейся. Хоть сверни себе шею. Город плыл в духоте, окруженный творожистой массой воды. Узловатая грубая паутина лежала на крышах. Этажи в этом городе были деревянные, мостовые в нем были такие же деревянные, деревянные курицы выклевывали из навоза деревянное же зерно, – мутно-голая деревянная густая крапива, ощетиненная хрупким стеклом, буйно взметывалась к деревянному волокнистому небу. Жар прозрачных углей исходил от нее. Блестел на корнях раскаленный неубранный мусор. А в межствольных теснотах, в глухоте и во мраке шипов, изгибаясь, распластываясь, выделяя пахучую лимфу, словно мелкие духи, роились безглазые трехголовые насекомые. Шорох жвал, будто пилами, пережевывал промежутки. И мерцала над городом Живая Звезда. И, как смерть, распростерлись над ним безмолвные серые птицы. И суставы пространства скрипели на всех перекрестках. Не было в этом городе только людей. Были – зомби с мозгами из прелых костей и тряпок. И они окружали меня скучной унылой толпой.

Лида сказала:

– Он, по-видимому, не первый. Происходит стремительная концентрация чувств. Слухи о «воскресших» гуляют уже с утра. Полная материализация еще не наступила. Но они постепенно приобретают черты вещественности. Форму, душу, движение. Говорят, что это очень опасно. «Воскресшие» не знают пощады. И особенно они ненавидят живых. Кроме зомби, естественно. По сценарию этого нет. Говорят, что к полуночи образуется полный слом. Говорят, что восстанут из праха – и жертвы, и праведники. И тогда развалится твердыня горкома. Трое в Белых Одеждах дойдут до города. Хронос перестанет существовать. И фанфары Суда прогремят, словно эхо Вселенной…

Кажется, она говорила что-то еще. Во всяком случае, губы ее шевелились. Лицо пылало лихорадочным ярким румянцем. Но я больше не слышал ни слова. Потому что поднялся Мунир – раскрасневшийся, жаркий – и, горя вдохновением, расплескивая из рюмки коньяк, предложил громкий тост за присутствующих здесь дам. Украшающих это собрание. И присутствующие здесь дамы восторженно завопили, – тоже радуясь и проливая коньяк. Все хотели, чтобы было – на брудершафт. – Тофик, Тофик пусть скажет!.. – выкрикивали они. Сияющий Тофик довольно выпрямился. – Ест хароший васточный пасловиц, – сказал он. – Очинь мудрый пасловиц, – сказал он. – Бил адын оазис в пустыне. И параизрастал в нем карасивие-карасивие розы… Такой цвиток ест… И однажды в оазис пришел адынокий путнык. И он сылно хотел пит. А вода в оазиси нэ било. Било очинь жарко. И тогда он папрасил розы: Дайтэ минэ попит. – Но розы ему нэ дали… Сахтар бехтамыр!.. И только одына самия карасивия роза сказала: На, пэй!.. – И он выпил росу з ые лыпыстков. И тогда висе другие розы – завалы. А адына распустилась еще карасивее. Потому что путник сагарел ые своим дыханием… Так выпием же за женщин, который, как цвиты, висигда отдают нам свою росу!.. – Тофик кончил и обвел всех орлиным взглядом. Он совсем не походил на того понурого небритого старика, что, как в трансе, сидел близ узлов на вокзале. Щеки его теперь лоснились, копна волос над горбатым закрученным носом отливала вороньи крылом. Костюм был – немнущийся, дорогой. И крахмальный платочек уголком высовывался из кармана. Тофик явно преуспевал. Разогревшаяся Надин рядом с ним просто млела от счастья. А патлатая резкая Джеральдина, не скрываясь, дарила ему страстно-тягучие взоры. Забывая Мунира. В общем, фурор был полный.

Даже я несколько оробел. Крепкий вкус коньяка разорвался у меня в желудке. Брызнули искры и толкнули по телу горячую отупляющую волну. Стало чуточку легче. Я остервенело закусывал. На столе колыхался сазан в заливном и темнели грибы под тугими колечками лука. И стояли селедка и дымчатый хлеб. И салат-оливье, и редиска, и дольки лимона. И наличествовала, конечно, икра – выделяясь янтарной зернистостью. И коричневый гусь, расставляющий ноги, был обложен морщинистым черносливом. Сыр, язык, помидоры. Лида, кажется, перестаралась. Здесь хватило бы рыл на пятнадцать. По крайней мере. Я накладывал себе сразу из нескольких блюд. Придвигая и пробуя одновременно. Первый раз за весь этот трудный томительный день мне досталось – нормально поесть. Я боялся, что не успею. – Тише, тише! – шептала мне Лида. Но я все-таки торопился. Время праздника было уже на исходе, и соседка, огромная Слон-девица, прислоняясь, затягиваясь, повторяла немного презрительно: – Что мы, собственно, жрать сюда собрались?.. – Чуть прикрытое тело ее выпирало. Бедра распахнулись, накрыв собой стул. Она смотрела спокойно и очень трезво. Собрались мы сюда, конечно, не жрать. Портативный кассетный магнитофон в углу, будто жилы, вытягивал длиннейшие ноты. И беззвучно крутил изображение цветной телевизор. Что-то пляшущее, молодежное. Так что, вечер был в самом разгаре. Застоявшийся Тофик уже облапил Надин и, барахтаясь, с пьяной настойчивостью, хамовато расстегивал ей пуговицы на блузке. Надин отбивалась, но не очень упорно. Проглянул черный лифчик, слегка загорелый живот, золотистая опушь над поясом джинсов. – Всо снымай, всо снымай, танцюй на столе… – бормотал пьяный Тофик. – Как в Азмире… Бахчони, ты помнишь Азмир?.. – Ну канэчно, Тофар Шахбердыевич, – отвечал ему гладкий Мунир. И восторженно цокал. – Харошие место Азмир!.. Очинь вэсило било, карсиво било… А какые там малчыки!.. Нэжние!.. Зказка!.. – Он, в свою очередь, ловко прихватывал Джеральдину. Даже, кажется, с большим успехом. Неожиданно вытянул лифчик и бросил его на стол. Тут же клапаны платья разъехались и вылезли груди: очень маленькие и очень крепкие, с загнутыми наверх сосками. Джеральдина при этом нейтрально помаргивала. Будто все это происходило не с ней. То есть, – длился круговорот. Я почувствовал, как бедро Слон-девицы тяжело приникает ко мне. Жарко, медленно и однозначно. А еще она подняла округленную четкую бровь, – намекая. – Если хочешь – пожалуйста, – сказала мне Лида. – Зульфия – это нечто особенное. Темперамент, объемы. Так, во всяком случае, говорят. Лично я против ничего не имею. Это, кажется, есть и в сценарии. Так что ты – работай смелей, не стесняйся…