Спаситель говорит: «Иди до конца», а христианин говорит ему: «Но здесь нет ни одной дороги».
Спаситель говорит: «Оставь все заботы», а христианин говорит ему на это: «А кто же будет тогда растить хлеб и лить железо? Кто будет строить, торговать и воевать?»
Спаситель говорит: «Положи душу свою за ближнего твоего». А христианин говорит: «Нет ничего более естественного, чем любовь к самому себе».
Спаситель говорит: «Доверься Богу своему», а христианин делает вид, что он ничего не слышит и продолжает верить тому, чему его научил здравый разум и правила общественного общежития.
Когда-то, незадолго до смерти, Фридрих Ницше заметил: «Христианством называется все то, что ненавидел Христос».
Это значит, среди прочего, что церковный авторитет, на который так любят ссылаться христиане, на самом деле представляет собой только удобную уловку, позволяющую забыть и не помнить о твоей личной ответственности, переложив на плечи Господа всю полноту заботы о твоем собственном спасении. Но Небеса – если внимательно читать Евангелия – требуют от человека совсем другого. Не исполнения обрядов, и не строительства храмов, и не бесконечного повторения навязчивых проповедей об одном и том же. Они требуют от человека, чтобы он был совершенен, как совершенен Отец наш небесный, а это значит, что они требуют от тебя невозможного, – того, что мыслимо преодолеть, лишь получив благословение самих Небес, которые, впрочем, и пальцем о палец не ударят, чтобы облегчить тебе твой одинокий, абсурдный и обреченный путь.
Мне кажется, что после ночного побоища, навсегда покидая монастырь, отец Нестор вышел из его стен как победитель, смывающий с себя всю ложь, все притворство и все оправдания, мешающие ему приблизиться к той таинственной области, где царствует эта загадочная чистая вера, не требующая для себя ни подпорок, ни доказательств, ни даже уверенности в правильности избранного тобой пути.
31. Из окна
То, что наместник любил проводить много времени у окна, разглядывая идущих по улице прохожих, знали, конечно, почти все обитатели монастырька, а зная, не очень торопились задерживаться под окнами игуменских покоев, чтобы немного поболтать со случайно встреченным знакомым. Покои эти располагались, как известно, на втором этаже административного корпуса и выходили прямо на центральную улицу имени вождя и учителя всего трудового пролетариата Ульянова-Ленина, открывая из окон наместника прекрасный обзор от знака «Крутой поворот» и аж до самой торговой площади, на которой проводились первомайские митинги и местные парады.
Благодаря этому великолепному обзору можно было, подвинув к окну кресло и оставаясь при этом совершенно незамеченным, видеть все, творившееся там внизу, на улице, что иногда было совсем не лишним, если вспомнить, на какие только ухищрения ни пускались вверенные ему монахи, не говоря уже о потерявших всякий стыд и совесть трудниках.
Вот пошла знакомая баба, переваливаясь с боку на бок, как утка, и тем вызвав на лице наместника легкую презрительную улыбку. А за ней пошла еще одна страхолюдина в сиреневом пальто и синем платке, а навстречу ей засеменил какой-то монастырский трудник, явно направляющийся в сторону магазина, на что указывал его вороватый вид и постоянные оглядки.
«Ах ты, мерзость человеческая», – говорил наместник, пытаясь разглядеть лицо семенящего, чтобы за ужином устроить ему разнос и с позором выгнать из монастыря вон.
Пока он разбирался с трудником, мимо окон прошло еще пять или шесть человек, но все они были местными и, следовательно, не подлежали юрисдикции наместника.
Но вот появился в конце улицы отец Фалафель, который явно шел в дом престарелых, где с некоторых пор обитала его девяностолетняя мама. Шел, даже не повернувшись в сторону наместничьих окон, что было, конечно, тоже немного обидно. А навстречу ему шла схимонахиня Мария. Остановились, перекинулись несколькими словами, неизвестно чему посмеялись, так что их смех долетел и до ушей наместника, и разошлись, каждый в свою сторону.
Вечером того же дня Маркелл поймал Фалафеля в коридоре и сказал:
«Иди, тебя игумен зовет».
«Зачем это?» – удивился Фалафель, не припоминая за собой никаких провинностей.
«Ты здесь, что ли, первый год? – сказал Маркелл, на всякий случай понижая голос. – Лучше изобрази сразу раскаянье на лице».
«Ну, это-то мы сможем», – сказал Фалафель и изобразил на своем лице раскаянье.
«Очень похоже», – сказал Маркелл и захихикал.
Игумен сидел, откинувшись назад и вздымая перед собой жирный живот, который, похоже, был больше самого наместника. Не поздоровавшись, он с ходу спросил: