Выбрать главу

костяшками рук в окна к добрым людям.

   Женщины запирали детишек в домах, и с наступлением темноты село вымирало. Люди в страхе

перед привидением задвигали все засовы. Помани их золотом, и то не открыли бы. Дверные

петли натирали чесноком, смоченным в святой воде, рамы кропили базиликом. В окнах

выставляли иконы, и около них день и ночь горели свечи.

   На четвертую ночь, в самый разгар страхов, когда собаки — круглые сутки начеку — с лаем

кидались на прохожих (правда, тут же замолкали), у дверей Скороамбэвой конюшни раздался

грохот. Из конюшни слышалось лишь храпение кобылицы. Новый грохот, ещё более

оглушительный, и третий раз — даже дверь заплясала, вот-вот соскочит с петель,— тут уж сам

хозяин зашевелился. В щёлке двери показался грозный Скороамбэ с ружьём на плече. Но...

крик застрял у него в глотке, и он упал как подкошенный. Перед ним развевались белые

одежды привидения: голый череп с глубокими глазницами сидел на костяшках шеи, от неё шли

рядами белые ребра, они напоминали позументы на дырявой грудной клетке, которая

опиралась на раскоряченные ноги этого уродливого, оскалившегося скелета. Наутро Скороамбэ

так и нашли на пороге — без чувств; он лежал на ружье с бессильно раскинутыми руками.

Хорошо ещё, что ружьё не разрядилось. Конюшня была пуста, кобылы и след простыл. А

собаки так и не справились с мозговыми костями, такие нарочно им кинули, чтобы грызть их не

перегрызть.

   Всё село отправилось выкапывать мертвеца и вбивать привидению кол в сердце... Только

оказалось, что вовсе это не могила, а просто холм взрыхлённой земли, под которым нашли

дохлого петуха. Но тут и прогулки привидения прекратились.

   Скороамбэ долго покою не давала мысль о привидении. Он в беспамятстве, как в тифу,

пролежал несколько дней, пока снова не явился старый священник, не помазал его лампадным

маслом, не прочел над ним молитву и тем не поставил его на ноги...

   С трудом убедили Скороамбэ, что это было не привидение, а хитрости Амоашея, который

давно задумал свести со двора кобылу... Только ему могли прийти в голову эдакие проделки.

Если всё не так, если привидение было настоящим, то что общего между ним и кобылой?

На исповеди Скороамбэ признался, что с той самой ночи, как они расстались после кражи

скакуна, не видел больше Амоашея и не знал, где тот скрывается. Но он поклялся на кресте и

на Евангелии, что непременно разыщет его хоть в змеиной норе и теперь-то уж выдаст, дабы

отомстить за причинённый убыток и за злую шутку.

   Священник наставил его при встрече прикинуться, будто он не знает, кто свёл у него со двора

любимицу. И обманно притвориться, что пришёл к нему пожаловаться на вора и попросить

совета. И даже бросить подозрение в краже кобылы на него, на священника, чтобы тем самым

войти в доверие к конокраду. А Скороамбэ, осатанев от гнева, обещал, что так оно и будет.

   Со всех сторон ловцы надвигались теперь на Амоашея, и против него расставлены были четыре

сети:

   Эгон с графиней — об этих его тут же предупредили, и за ними он шпионил через людей из

шайки самого венгра;

   священник и русский — зачем последний был нужен, Амоашей не слишком понимал. Тут он

больше всего боялся подвоха;

   Маргиломан со своими шпионами да с прихвостнями властей. Эти ничуть не тревожили;

   и, наконец, Скороамбэ, о беде которого он уже знал, но о вражде которого не догадывался.

   Ловцы действовали вслепую, наугад, и он оставался среди них невидимый и недостижимый.

Будь у конокрада любовница, им было бы легче — всё-таки в руках нить. А тут — никакой

зацепки. Говорили, ему по сердцу молодые кобылки, которых он тщательно себе отбирает.

Будто в год меняет он их по две. Конокрад посмеивался, когда слышал это, но не отнекивался,

пускай люди верят. Ему это на руку. Оно даже безопаснее.

   Так как Эгон зарвался и, мало того, что не уезжал, но и подобрался близко к одной из его берлог,

Амоашей потребовал, чтобы венгр утихомирился. Но тот упорствовал, и Амоашей решил его

проучить.

   Однажды утром лудильщик, перепачканный сажей и обвешанный гроздью кастрюль, вошёл во

двор префектуры Бузэу; посуда звенела у него за спиной, как колокола собора, а сам он кричал

во всё горло: «Лудим кастрюли!..» К нему тотчас же спустился сам исправник Мардаре, и они

торговались, как цыгане, битый час, пока не договорились о полуде медной посуды.