церковь, примария и банк. Старая деревня осталась вроде пчелиной матки, от которой
люди разлетелись в разные стороны в поисках хорошей земли и богатств.
Колонизованные ею холмы и поля простёрлись далеко. А сама она так и осталась
маленькой, отверженной, забытой отшельницей. Но крепкой, как косточка плода.
У меня сжималось сердце, мне было больно смотреть на эту бедность и заброшенность.
Я поделился с другом своими чувствами. Но он возмущённо встал на защиту бедности.
— Вот и хорошо, что нет изобилия, что нет излишков,— заявил он.— Суровость и воздержание,
господствующие в этой деревне, спасительны. Ты видишь? Люди здесь костисты и
тощи, как земля, их родившая. Пленка глины на скалистом основании. Так и они:
несколько канатов мышц, оплетающих сильные кости, на которые накинута всего лишь
рубаха, вышитая блуза или надеты домотканые штаны. Отделка — чёрное с белым.
Пока что тирада Онишору нравилась, он горделиво смотрел на свои узкие белые
брюки.
— Скудная пища, фрукты и немного мамалыги. Сон на непокрытых досках,—
продолжал мой друг.
Это уже не устраивало нашего хозяина, он сморщил нос и отвернулся.
— Побольше кукурузы бы не помешало,— вставил он.
— Простота и эта бедность сохранила в вас ясность ума и свободный дух,—
укоризненно обратился мой друг к Онишору.— Вы не несёте груза богатства.
Вы, чабаны и бондари, не стали рабами труда, убивающего в вас человечность.
Онишор, получив такой афронт, повесил нос.
Мой друг был в ударе.
— Ты видишь их? — обратился он ко мне.— Они не обязаны жизни ничем, кроме
факта своего существования. Для них нет рока. Есть только участь.
Они не обременены никаким наследством.
— Да ведь мы все наследники, от дедов и прадедов,— запротестовал Онишор.
Друг мой оставил без внимания его слова и продолжал:
— Они стоят, распрямив спины, ничем не обременённые, готовые принять на свои
свободные плечи груз будущего.
Тут Онишор инстинктивно распрямил плечи.
— Они не загнаны ни в один загон, ни под один пресс так называемого общества,
предназначенный для того, чтобы раздавить их, и в них, ничем не ограниченных,
открытых всем возможностям, живёт дух древности, то есть античности, но ни в
коем случае не старости. В них отдыхает человечество, обессиленное там, внизу,
работой, обезумевшее от богатств, выродившееся из-за пороков.
Онишор взглядом, обращённым ко мне, искал объяснений. Но мы как раз вошли во
двор и наткнулись на детей, над чем-то склонившихся. Мы протиснулись в их кружок.
Какой-то длинноволосый старичок, встав на колени, одной рукой держал гигантского
ястреба и громко его отчитывал, а другой рукой пытался раскрыть ему крылья. Хищная
птица яростно защищалась, и из рук человека, исцарапанных когтями, струилась кровь.
Но старик не сдался, пока не растянул крылья ястреба на кресте. И, вбивая в них
гвозди, распиная ястреба, он читал ему мораль, припоминая всех украденных кур и
наседок — Моцату, Голашу, Пестрину... Длинный список, вроде надгробной речи.
Птица, застыв от бешенства и боли, глядела на него своими круглыми, обведёнными
красным золотом глазами, горевшими ненавистью.
Крест с заживо распятым ястребом был привязан к верхушке высокого шеста, поднят в
воздух... и процессия направилась к воротам, где шест с распятием был укреплен у
столба. Птица осталась там, в воздухе, она висела, распластав крылья, точно готовая
улететь. Старик, глядя вверх, продолжал ругать её и весь её род крылатых разбойников.
Увидев нас, он угомонился. Мы обменялись приветствиями. По нашей просьбе,
поощряемый Онишором, он начал рассказывать. Мой друг быстро вытащил блокнот и
принялся с жадностью записывать.
— Наконец-то! С коих пор его стерегу! Целую неделю, за домом, за амбаром. Да этот
зверь унюхал запах ружья и всё от меня уходил. А сегодня на рассвете я натёр
хорошенько ствол мятой, убрал его листьями, притаился, лёг ничком в кустарник у
ограды. Проклятый прилетел за своим довольствием и снизился: курочки его привлекли.
Сделал несколько кругов и вдруг быстро, камнем бросился вниз. Но я подбил его саженях
в трёх от земли. Только крылья пробил. А как стал брать, вцепился он в меня клювом и
когтями. Едва я от него вырвался.
И он прижал руку к мокрому полотенцу.
— Зачем же вы теперь-то его туда, наверх подняли? — спросил мой друг,
торопливо записывая.