— Вы уже пробовали пожарную лестницу? — спросил он.
— Заперто, — мрачно ответил фотограф.
— Эти с тобой, из КэЖэБэ, пусть откроют, — ухмыльнулся репортер и мотнул головой в сторону нас — меня и Злобина.
— А что, дверь на площадку я им открою, ничего сложного. Старые навыки домушника я не утерял.
— Ой, не пиздите только, Злобин! — Львовский поморщился. — Вы у мамы буфет, где хранилось варенье, гвоздиком открывали…
— ОК… Львовский… — Злобин, сердитый, сунул мне бутылку. — Where is that door?[40] — схватил он за руку репортера.
Мы все гуськом, индейским шагом переместились в конец коридора.
— Ага… — Злобин тяжело присел перед бронзовой ручкой со щелью для ключа в ней и вгляделся в щель. Достал из кармана нож и заковырялся.
— Попробуйте только не открыть, лейтенант! В Сибири сгною! — прошипел Львовский.
— Да, честь страны и честь организации поставлена на карту, — поддержал я шутку.
— Идите на хуй, не пиздите под руку…
Фотограф сложил сумки и камеру на кофейного цвета макет и присел рядом со Злобиным. Раздался металлический хруст. Я подумал, что один из них наступил на руку другого, но, о неожиданность, Злобин, стоя на коленях, распахнул дверь.
— Варенье, бля, в шкафу… — пробурчал он.
— Беру свои слова обратно. Талант! Отлично сделано…
— Браво КэЖэБэ! — воскликнул репортер. Фотограф подхватил свои вещи. Все мы выперлись на бетонную лестницу и стали спускаться вниз. На 22-м мы, подергав ручку, вытолкали Злобина вперед. Он потребовал глоток рома. Глотнул и присел у замка.
— Кто-то идет, — сообщил репортер и свесился вниз, через перила. — Ага, несколько коллег по профессии… Хай, Джерри! Я был лучшего мнения о тебе, я думал, ты уже с утра лежишь под кроватью рашэн Нобеля… Стареешь, мэн, стареешь…
— Бля, видите, Эдуард Вениаминович, как весело! А вы не хотели идти!.. Еще несколько представителей славной американской прессы ищет возможности сфотографировать и зафиксировать скрип сапога нашего национального пророка. Мы должны…
Львовский не успел закончить фразу. Дверь, ведущая на 22-й, резко двинулась на Злобина и сбила его. Злобин в свою очередь сбил с ног фотографа, и тот загремел о бетон со всей своей фотоаппаратурой, Львовский и я повалились на репортера «Нью-Йорк Пост», но не упали. Здоровенные дяди в синих блейзерах уже трясли Злобина, подняв его с бетона. Прислонив нашего товарища к стене, дяди мгновенно обшарили его. В двери на нас прошли еще несколько крепких рож… Бутылка рома, я видел, скатилась в пролет лестницы и где-то глубоко внизу грохнула и раскололась.
— Оставьте нашего парня в покое! Он представитель прессы! — закричал репортер «Нью-Йорк Пост», проявляя здоровое чувство солидарности. — Оставьте его!
— Keep out,[41] бандиты! — закричал дядя с седыми висками, может быть главный. — Вот я вас обвиню сейчас в «trespassing» и «breaking in»[42] и посажу! Законы Соединенных Штатов не дают прессе права взламывать двери.
Наваливаясь на нас всей тяжестью, четверо стали теснить нас с площадки, немилосердно толкая и не заботясь о том, куда мы падаем. Оттеснив до 20-го этажа, они втолкнули нас всех в коридор и захлопнули за нами дверь. Злобина втолкнули последним, и он больно ударил нас со Львовским собой.
— Ни хуя себе… — воскликнул Злобин. — Просто слов нет для выражения… нет слов…
— А чего вы хотели? — сказал я. — Национального пророка охраняют… И вообще… Он ведь не такой, как мы с вами. Он привилегированный, он как Киссинджер, с ним вот Президент Форд будет встречаться. А мы — простые люди, народ то есть. А он Идол. Нормально, чтоб доступ к Идолу народа был затруднен.
— Каким-то приемом он мне по шее врезал. Гад… Карате, что ли? — простонал Злобин.
— Да, вот тебе и припали к валенку. — Львовский остановился и, приподняв штанину, вгляделся в ногу. — Ой, бля, вся кожа на хуй с икры свезена…
В лобби наши подельники-репортеры присоединились к собратьям. Многочисленные, может, полсотни голов, люди прессы скопились ордой, включая десяток телекамер, у ресэпшан и у элевейторов.
— Значит, ожидается-таки сам. Не то выход, не то прибытие. Смотрите, сколько каналов собралось… — Злобин был угрюм.
— Я должен валить, — сказал Львовский, отряхивая пиджак, — меня на полтора часа максимум отпустили. Может, успею еще гамбургер проглотить по пути…
— Втравили в говно и бросаете…
— Я сожалею, Злобин… — Львовский вдруг согнулся и подставил Злобину шею и затылок. — Ну хотите, ударьте меня по шее. Только не приемом…
— Ладно, — сказал Злобин, — катитесь себе.
Пожав нам руки, Львовский ушел.
Мы покинули отель вслед за ним и тотчас свернули с Шестой авеню на боковую улочку. Злобин бубнил что-то угрюмое о хозяевах жизни, о том, что простому человеку во всех странах хуево. Я шагал рядом, разглядывая старый нью-йоркский тротуар, и думал вовсе не о словах Злобина и не о бородатом, к которому мы не пробились, я думал о прессе, потому что собирался сделаться журналистом… Вторгшись в мои мысли, меня разбудили от них знакомые интонации.
— Баба! — воскликнул я и огляделся, ища Бабу.
— Какая баба? Где? — Злобин оживился.
Интонации, обнаружил я, поступали из недр небольшой группы, стоящей у края тротуара. Спины, шеи и профили этих лиц свидетельствовали, что все участники короткого митинга у обочины были либо «Выдры», либо относились к типу «Баб». Охраняя сборище Выдр и Баб, в нескольких шагах стояли несколько типов в серых штанах и синих блейзерах, отдувающихся в области задниц. Из семейства пинавших нас только что на 22-м этаже.
Металлически хрустнула оторванная от лимузина дверца. Группа сделала (если бы присутствовал Львовский, он назвал бы движения — рокировкой) несколько переступаний, и между двух локтей и бедром оказались видны мне… Отдельная длинная редкая прядь, отлепившаяся ветром от лысины, бледные блестящие лоб и нос и косматая борода Главной Бабы, нашего национального каторжника, национального «Папийона» — Александра Исаича Солженицына.
Борода поплыла книзу. Он приседал. Выдры и Бабы зааплодировали.
— Это он, — сказал я Злобину. — Пророк. Национальная гордость.
Хрустнула дверца, прилипшая к телу лимузина. Мягко-тяжелый автомобиль выдвинулся вперед.
вдруг проорал Злобин.
Выдры и Бабы испуганно отшатнулись к бульдогам в блейзерах.
Лишние люди
Промчавшись сквозь темноту летнего Коннектикута — весь он был большим непрерывным садом, этот штат, — бессчетное количество раз повернув, облаянные десятками собак, освещаемые время от времени появлявшейся луной, мы наконец въехали в усадьбу Сакса. Перо мое, бедное стило BIC, желало бы, я чувствую, как оно хочет этого, независимо от меня подмахнуть перед его фамилией — барона… графа… виконта Сакса? Нет, что-то иное… Но, конечно же, «помещика Сакса»! Спасибо, милый Николай Васильевич Гоголь, я въехал, безумный Чичиков из Парижа, в усадьбу помещика Сакса. Автомобиль, проползши по асфальтовому языку меж кустов и деревьев, приблизился к небольшой плотной толпе родственных автомобилей и остановился. В темном доме на холме светились лишь окна нижнего этажа.
Вынув из багажника Кириллова «мерседеса» синюю дорожную сумку, я проследовал за Кириллом и Димочкой и вошел через незначительную дверь в дом.
Стена табачного дыма ударила мне в лицо, желтый жирный свет ослепил меня, грубые мужские русские голоса оглушили. Зеленело бильярдное поле в центре, и округ его — голые, лишь в «плавках» — так назывался мужской купальный костюм в мои времена в эСэСэСэРе, — наполняли дом мужчины, безволосая и волосатая плоть их — мышцы: спинные, грудные, ручные и ножные. Гимнастический зал, задняя комната на стадионе? Предбанник? Казарма? Тюремный душ?
— Ага, Лимон привалил! — прохрипел волосатый Лева Старский. Седой чуб, «соль и перец», усы, как у гусара, движущийся едкий глаз — ближайший друг Сакса, он же его постоянный оппонент-противник, натирал мелом конец бильярдного кия. Плохо завязанный некогда в советской больнице пупок, всеми узлами, мускулистый, выглядел пуговицей на животе.