— Душно, — сказала Лиза, — и, сорвав листочек с апельсинового дерева, нервно закусила его.
Благоухали высокие эвкалипты, опьяняющими ароматами прованского лета дышал сад.
Моника расстегнула лиф и, высвободив голые руки, напрасно старалась освежиться.
— Ах… оторвались бретели у рубашки!..
Рубашка соскользнула с плеч, обнажив две маленькие круглые груди совершенной формы. На нежной коже блондинки с голубыми жилками — два розовых бутона.
Лиза вздохнула:
— Еще одна бессонная ночь… Я с удовольствием легла бы сегодня совсем голая… А знаешь, твои груди выросли, как мои.
— Да что ты? — воскликнула в восторге Моника.
— Только твои похожи на яблоки, а мои на груши, — и она, быстро расстегнувшись, показала их Монике — продолговатые и твердые, как две золотистые дыни.
Лиза с нежной лаской коснулась атласной груди Моники, и от этого неожиданно приятного ощущения Моника беспричинно засмеялась.
Но вдруг пальцы Лизы конвульсивно сжались на ее теле.
— Оставь! Что с тобой? — воскликнула Моника.
— Я не знаю… это от грозы… — покраснев, пролепетала подруга.
В первый раз Моника испытала странное волнение и решительным движением застегнула платье.
Издали долетел звонкий голос тети Сильвестры:
— Моника! Лиза!
Лиза сконфуженно поправляла лиф. Моника закричала:
— О-о-о!
Далекое эхо повторило ее голос. Гроза прошла…
Монике семнадцать лет. Она считает: один, два, три года — это все длится война. Боже мой! Три длинных года, как Гиер превратился в госпиталь для выздоравливающих раненых.
Монику преследуют эти мрачные глаза, щурящиеся от солнца, глаза, отвыкшие от него за эту ужасную, вечную ночь. Она не может понять, как эти люди, обреченные проливать свою и чужую кровь, могли свыкнуться с такой жизнью, похожей на смерть; ее сознание не вмещает мысли: как те, что не принимают участия в войне или отдают ей так мало, приемлют как нечто должное страдание и бойню других.
Мысль, что одна часть человечества истекает кровью, а другая в это время обогащается и веселится, потрясала ее душу. Торжественные слова: «Закон», «Право», «Справедливость» — развевающиеся знамена над социальной ложью, укрепляли в сердце Моники буйный протест.
Она блистательно сдала выпускные экзамены, к которым готовилась среди постоянных экстатических порывов самопожертвования — не только для выздоравливающих в Гиере, но для темной, безвестной солдатской массы, страдающей в смрадных траншеях.
Теперь начиналась новая жизнь — Париж, лекции в Сорбонне: Моника вернулась в семью. Простилась с тетей Сильвестрой, пансионом, домом, садом — со всем тем, благодаря чему она сделалась красивой девушкой с чистым, бесстрашным взором. Прощай, незабвенное прошлое, закалившее ее душу!
Она с удовольствием вошла в родной дом на улице Генриха Мартина, в хорошенькую девичью комнату, с любовью приготовленную родителями, и ее растрогал их нежный прием.
Они смотрели на Монику другими глазами: теперь — она их гордость. Посев тети Сильвестры взошел и пышно расцвел — они его пожнут…
Упоенная собственной внутренней радостью, Моника больше не сердилась на них, не огорчалась ни их отчужденностью, ни эгоизмом и даже любила их — по традиции, по закону природы.
В первый раз после 1914 года они снова поехали на лето в Трувиль. Весь август Моника провела добровольной сестрой милосердия во вспомогательном госпитале № 37 и была так занята — днем больными, а вечером чтением, — что совершенно не интересовалась окружающим. Немножко огорчалась только — как в детстве — вечным отсутствием отца и рассеянным образом жизни матери.
Фабрика Лербье выделывает снаряды и загребает миллионы. И только подумать, что в такое-то время люди, уклонившиеся от военной службы — дезертиры и спокойные зрители всеобщей бойни, — неистово выплясывают танго и совокупляются! Пляшут и совокупляются!
Монике девятнадцать лет. Мировой кошмар рассеялся. В душе такой прилив, такой расцвет сил, что во время перемирия она почти забыла ужас войны и отдалась водовороту жизни. Более чем когда-либо внутренне сконцентрировавшись и более или менее слившись внешним существованием с родителями, она проходила курсы литературы и философии в Сорбонне, увлекалась теннисом и гольфом, веселилась, а в свободные часы делала искусственные цветы — это был ее собственный способ развлечения.
Светское общество, в котором неизбежно протекала жизнь, называло ее «оригинальной» и «позеркой» за то, что она не любила ни флирта, ни танцев.