Когда премьер‑министр закончил речь, толпа сохраняла молчание. Было несколько сердитых возгласов, но вскоре они затихли. Постепенно и организованно люди начали паковать вещи и уходить из временных лагерей…
– …И эти люди пошли домой? – недоверчиво спрашивает Минди.
– Да.
– И не было грабежей, панического бегства, взбунтовавшихся солдат на улицах?
– Это была Япония, – отвечаю я. И при этом в моём голосе звучит гордость, эхо гордости моего отца.
– Думаю, что люди смирились, – произносит Минди. – Они сдались. Наверное, это часть культуры.
– Нет! – я с трудом сохраняю ласку в голосе. Её слова ранят меня так же, как замечание Бобби о том, что играть в го скучно. – Всё было не так…
– …С кем говорит папа? – спросил я.
– Это доктор Гамильтон, – отвечает мама. – Мы (он, твой папа и я) учились в одном колледже в Америке.
Я смотрел, как папа говорит по телефону по‑английски. Казалось, что это совершенно другой человек: и дело было не только в интонациях и тоне – лицо оживилось, жесты стали резче. Он был похож на иностранца.
Он кричал в телефон.
– Что говорит папа? – спросил я.
Мама шикнула на меня. Она внимательно слушала папу, ловя каждое слово.
– No, – сказал папа в трубку. – No, – это слово мне не надо было переводить.
Потом мама сказала:
– Он пытается поступить правильно, но по‑своему.
– Он, как обычно, думает только о себе, – сердито ответил папа.
– Ты несправедлив, – сказала мама. – Он не стал звонить мне и делать из этого какую‑то тайну. Вместо этого он позвонил тебе, потому что верит, что, если вы поменяетесь местами, он с радостью даст женщине, которую любит, шанс спастись, даже если она живёт с другим мужчиной.
Папа посмотрел на маму. Я никогда не слышал, чтобы мои родители говорили друг другу: «Я люблю тебя», но некоторые слова не надо произносить вслух, чтобы они оказались правдой.
Улыбаясь, мама сказала:
– Я бы никогда не сказала ему «да».
Потом она пошла на кухню готовить нам обед. Папа смотрел ей вслед.
– Сегодня хороший день, – сказал он мне. – Пойдём прогуляемся.
Мимо по улице проходили соседи. Мы здоровались, спрашивали друг друга о здоровье. Казалось, что всё нормально. А в сумерках над нашими головами всё ярче горел Молот.
– Наверное, ты очень боишься, Хирото – сказал папа.
– А будут ли пытаться построить больше спасательных звездолётов?
Папа не ответил. Вечерний летний ветер приносил стрекотание цикад: «Чиррр‑ чирр‑чирррр». Вдруг папа произнёс:
– Что это, папа? – удивился я.
– Это стихотворение Басё. Ты понимаешь, о чём оно?
Я покачал головой. Мне не очень нравились стихи.
Папа вздохнул и улыбнулся мне. Он посмотрел на заходящее солнце и снова заговорил:
Я повторил эти строчки про себя. Что‑то в них трогало меня. Я попытался выразить это словами:
– Это как будто ласковый котёнок умывается у меня в сердце.
Папа не засмеялся, а вместо этого серьёзно кивнул.
– Это стихотворение классического поэта эпохи Тан, Ли Шанъиня. Хотя он был китайцем, по настроению оно очень японское.
Мы продолжали гулять, и я остановился у цветка одуванчика. Угол, под которым наклонился бутон, показался мне очень красивым. И в моём сердце снова появилось ощущение вылизывающегося котёнка.
– Цветок... – и я запнулся. Я не мог найти нужные слова.
Папа продолжил:
Я кивнул. Образ одновременно казался мне и таким мимолётным, и таким постоянным. Это было похоже на то, как я ощущал время, когда был младше. И это заставляло меня немного грустить и радоваться одновременно.
– Всё проходит, Хирото, – произнёс папа. – То чувство в твоём сердце, оно называется «моно‑но аварэ». Это ощущение бренности всего в жизни. Солнце, цикада, Молот, мы сами; всё это – члены уравнений Джеймса Клерка Максвелла, и всё это эфемерные структуры, которым предназначено исчезнуть, чему‑то всего за секунду, а чему‑то за эон.
Я оглянулся вокруг: чистые улицы, медленно идущие люди, трава, вечерний свет, и я знал, что всё занимает своё место; всё было в порядке. Папа и я продолжали идти рядом, и наши тени касались друг друга.