Выбрать главу

Он был железным человеком. Только похудел до скелетоподобия. И вместе со мною на нём, под старой его шинелью, спали ещё и Рони с Мартином — маленькие.

Утром — та же процедура. И в путь.

К посёлку Стрелка в устье Ангары подошли 22 апреля.

До конца их жизни покойные ныне родители мои, — и дядьки, которые, слава Богу, живы все и здоровы, — вспоминали Стрелку! Впервые за многие месяцы этапа отогрелись они, отхлестались вениками и вдосталь отмылись в жаркой поселковой баньке! И первый раз в моей жизни отпарили, отогрели, оттёрли, отмыли меня. Этот банный день — «Красный» в маминых записках. В нашем семейном календаре. В памяти нашей.

Важно вот что: там, в бане, они поверили, что выживут! Все!

От Стрелки пошли к востоку, по Ангаре вверх. Путь стал страшнее енисейского. Двигались не по снежной скатерти речной равнины. А бились в кровь, — кто–то руки и ноги ломая, — меж огромных, в дом величиною, ледяных рванных — колотых осенней шугою торосов. Скольких несчастных потеряли на этом пути — «не считали». Почему–то число дошедших до конца никто из выживших не называл никогда. Потому, возможно, что на Ангаре — торосах — конвой особенно зверствовал, убивая сломавших кости… «Не ходячих». Двигались–то и без того по черепашьи. И скотов покалечившиеся раздражали и злили особенно.

В ночь на 28 мая подошли к тому месту на правом берегу Ангары, над которым лежит заимка Рыбная у деревеньки Бельск. Сказать только: «лежит»! Лежит–то она Бог знает где! Карабкались к ней вверх высоченным обрывом береговой скалы, хватаясь и подтягиваясь за ветки кедрового стланика. Папа со мною за пазухой — впереди. Николай Николаевич с Рони и Мартином под той же шинелью — замыкающим. Крепким оказался наш старик!

Карабкались, обессиленные, полу мёртвые, но уверовавшие, что всё! Конец! Выжили. И дожили.

Последние дострелянные валились вниз… Зачем убили их? Зачем?….

Говорили потом: конвой шибко осерчал, узнав, что снизу пути к заимке нет. Что нужно гнать народ ещё вёрст с десяток вверх, до Мотыгиной, а оттуда уже, обратно –зимником — в Бельский. А сил и у него тоже, у конвоя, не осталось. Потому, со зла, погнал он людей на скалу…

И стрелял по ним, зверея. Но патроны кончились…

Живых, — кто не сорвался, кого на скале «в лёт» не пристрелили и у кого сердце надорванное не разорвалось, — собрали наверху и загнали на лесное кладбище у самой заимки. И, теша неутолённую злость, держали–морозили на нём ещё двое суток — «терпение» их — говорили — кончается.

Но прежде терпение кончилось у Николая Николаевича и у папы.

Они пошли со мною — как кегли валя конвой — к избам. Николай Николаевич был страшен. Подходить к нему опасались — был он посреди всех великаном — адлеберговых статей был человек!…

Заклацали затворы по пустым патронникам. Заорали барахтавшиеся в сугробе. Заблажил, выпроставшись из снега начальник. А мои шли. Навстречу вышел из пятистенки старик. Подошел. Поздоровался. Велел идти к нему и никого не слушать. «Надо жа дитё перевернуть, элиф нет?!». Отстав от папы и Николая Николаевича, конвойные накинулись на старика. Но тот стряхнул их. Забежал в избу. И выскочил с двустволкой. Тут же с ружьями стали выбегать мужики из соседних изб. Видно, двое этих суток наблюдали и ждали, что ещё конвой навытворяет с ссыльными. И не выдержали. А сейчас стали стрелять, матерясь. Но убедившись, что у конвоя патронов нет — повязали его, благо и он дошел окончательно, как наши.

И то — не опомнись они, их бы потом за стрельбу… Кто знает, чем бы всё потом кончилось? А пока кончилось миром. Ссыльных растащили по избам. По избам разнесли конвой.

У старика и у его старухи прогостили все мы с неделю. Было нас теперь — выживших и целых — Николай Николаевич, папа, бабушка Марфа, Мама, пятеро папиных братьев — шестнадцатилетний Ленард,, пятнадцатилетний Володя, Александр четырнадцати лет, двенадцатилетний Мартин и Рони—Рейнгардт девяти лет. Мужики! Армия! Рыбнинские откармливали нас и отпаивали свежениной — лосиным мясом, гусятиной, молоком и самогоном, конечно, с бражкою.