Брагою и самогоном с лосятиной неделю рыбнинские мужики угощали обезноживший конвой. Какие — никакие, но они, конвойные, тоже люди… Опившись, начальник расчувствовался, велел резать всех своих лошадей, — которые из Красноярска тянули турнепс и сено, — тоже нас кормить. И самим. Даже тесаком махал… Когда надоел, его снова связали. Закинули у кого–то на печь.
Пьяный сутками, просил у нас у всех прощения. Трезвый на час — грозился расстрелять — «Усе–ех как ессь!»…
Имя старика, — рыбнинского нашего благодетеля, — Павел Иванович Зайцев, забайкальский ссыльный казак. Охотник. Имя казачки его, благодетельницы нашей — Пелагея Степановна. Из тех же.
98–и летние, потерявшие всех своих — уже взрослыми — шестерых детей, дожили они до 1965 года, когда мы с Беном, Фаечкой, Сашей и постоянно навещавшими их моими дядьями гостили у них. Жили они справно. В стариковском достатке, обихаживаемые невестками Ленардта и Александра.
Навезли, напокупали им Бог знает чего! Положили в Мотыгино на открытый нами для них счёт весь американский гонорар от книг Бена…
А они ничего не помнили. Не понимали ничего. Плакали только…
9 мая — без потерь, сами — пришли мы в село Мотыгино, Вячеславом Шишковым в его Великой Книге «Угрюм–река» заклеймённое «Разбоем». А тогда, в 1931, было оно тихим, мирным Ангарским портовым посёлком. Центром начинавшейся геологоразведочной страды огромного края. Сразу, не дав опомниться, мужчин — и тут от 12 до 65 лет — отобрали, отделили, окружили вооруженными ружьями пешими и конными «активистами» и угнали! На север, как оказалось. И тут на север! Но теперь уже не насовсем, а строить новый прииск. Для нас. А нас, оставшихся, завели… в старые геологические канавы недалеко от крайних изб села. В канавы просто. Деваться некуда было — ещё лежал снег и стояли морозы. Залезли. Накрыли канавы слегами. Укрыли ветками ели. Снегом засыпали. Получились «землянки». Мальчики запалили рядом жаркие костры — тайга подходила к селу вплотную и топлива было навалом.
Сперва, — рассказывала мама, — было «тепло и мило». Но грянула весна. В Сибирь она не приходит. В Сибири она не наступает. В Сибири она разражается! Грядёт! Вот она и грянула. Нас затопило. Тогда очень сердобольные и предельно интеллигентные геологи — почти все из Ленинграда — пригласили утопленцев с грудничками к себе в… щели меж дровяных навесов в овраге…
«Гостеприимство» их рассчитано было точно: на следующий день утром нас всех погнали тоже на север — за сто двадцать километров от Ангары, где наши мужчины уже срубили на будущем прииске несколько бараков. Шли неделю — семь дней. И ещё не дошли к ним, как их снова угнали. Теперь «на запад», к ангарскому устью (где напротив, — в той самой Стрелке, — самая та банька знаменитая!) — тащить оттуда детали новой электрической драги. Мы не знали, что это такое. Нам разъяснили. И уточнили: на долго… Года на два…
Я говорю всё время — и упорно — «мы», «нас», «нам» потому, что не помню с какого времени — крохотка муравьишка — жила уже целиком жизнью и интересами больших СВОИХ муравьёв. Жизнью и проблемами СВОЕЙ муравьиной семьи. Но и жизнью Сообщества Рабочих Муравьёв, в которое вознамерились и силились превратить нас захватившие власть в России слепые, как оказалось, комиссаро–большевистские черви. Трупные, в основном. И если на что и пригодные, то лишь на гумус, в который чуть позже «переработает» их Сталин.
С пелёнок жила я жизнью моих родных — дядек, которых любила не передать как. Жизнью бабушки Марфы, которую боготворила. Жизнью папы с мамой — ну, они были просто «сама я»! Конечно, я жила и жизнью Николая Николаевича, дедушки Николеньки, которого, как Маугли Волка, признавала Непререкаемым Вождём Стаи и которому поклонялась! Известно: каждый ребёнок — ещё эмбрион, плод ещё — уже в материнском чреве начинает воспринимать волнения матери или чувствовать победительное обаяние классической музыки и наполняться ею, — Божественной Животворной Силою её и Её Святым, во истину, Духом. Так и я тоже, по видимому. И где–то со времени, когда завязывалась моя душа, — а завязывалась она в экстремальной ситуации, когда насилуемые чувства особенно обострены, — я стала жадно воспринимать, — безусловно к восприятию предрасположенная, — беды и несчастья близких. Горе их. Муки. Радости. И пусть по младенчески, пусть по детски — воспринимать очень рано. Главное, воспринимать к а к с в о и!
И снова: «Когда?». Страшно даже подумать… когда! Кто знает, быть может с момента зачатия…
Но именно так ощущала и впоследствии понимала я чудо приобщения своего к миру родителей. К миру моей семьи.