Многого тогда я ещё не знала.
…На шестом году жизни на нарах — оставшимся в живых и не сошедшим с ума ссыльным — разрешено было ставить избы. Папа с братьями, — мужицкой косточкою, подраставшими на вольном воздухе и на таёжных харчах богатырями, — срубили великолепный дом! Дома поставили себе и все другие ссыльные семьи. Это счастье пришлось на 1937 год, провозвещенный хватаемыми повсеместно и потому «несчастными» палачами годом «большого террора!». На самом деле, Большой Террор прошел много раньше, — в 1918 – 1934 годах, когда хватаемые теперь большевики истребляли десятки миллионов русских крестьян, русский офицерский корпус, русскую интеллигенцию, православных священнослужителей, нас — русских дворян. Когда ОНИ казнили Россию. Лишь только когда взялись за них самих, они и заблажили о «большом терроре». Потому новоселья свои народ ссылки отпраздновал весело. Всем нам было не до наших расстреливаемых палачей. Как им до нас недавно ещё, которых истязали они и уничтожали.
Шло утопление утопивших!
Конечно, в эйфории счастья от осознания величия Соломоновой Притчи, пришедшегося на время моего раннего детства, я представить не могла, что вместе с палачами могут казнить невиновных. Тем более, что даже мой любимый поэт, — стихи которого не раз прежде тоже читала мама, а потом и сама я, — написал и опубликовал в дошедшей и до нас старой, правда, газете, такие вот проникновенные… для — «выстрадавшего в траншеях (?!) сталинского сердца» даже, «достающие», строки:
«… На бойню гнать бы вас с верёвками на шеях,
Чтоб вас орлиный взор с презреньем провожал
Того, кто Родину, как сердце, выстрадал в траншеях.
Того, кто Родиной в сердцах народов стал…»
(«Известия»,29.01.1937;процесс над Ю. Г. Пятаковым, Г. Я. Сокольниковым (Брильянтом), К. Б. Радеком (Собольсоном), Л. П. Серебряковым (Эсбе), Я. И. Лифшицем, Я. Н. Дробнисом и др., ещё не осуждёнными, вина которых не доказана!, В. Д.).
Только много позднее дошло до меня осознание величайшей подлости и воинствующей… бездарности этого представителя захватившей в 20–х годах в плен русскую культуру банды кальсонеров во главе с шурином Ягоды «пролетарием» Авербахом. К нам пригоняли новых ссыльных из столиц. И мы от них узнавали и о таких вот швондерах от «культуры». Позднее и сними покончили. А тогда я вновь — и от чистого детского сердца — ликовала: — ведь не просто «… На бойню!», — но — «С верёвками на шеях!» палачей наших! Так их! — И не сразу поняла короткую, брошенную одним из наших гостей, реплику: «…Вот ведь как! Своих!… В газете даже. Не осуждённых ещё… Ну и Иуда!»… И — приговором — «Одно слово: жид!».
Тогда было всё это для озлобленного их безусловным злодейством детского моего сердца слишком сложным. Потому не знаю, — и, слава Богу, что не знаю, — что сталось бы с раненой психикой моей, но именно в том же 1937 году детям ссыльных разрешено было учиться! Правда, только ещё 4 года начальной школы. Между прочим, именно потому, — в отместку, говорили, — Гитлер и разрешил в 1941 только четырёх годичное — тоже пока — обучение в школах оккупированных им российских провинций. А слово «жид» мне потом разъяснил Бен — ни дома, ни в школе, ни даже в Красноярске я его не слышала.