Я плакала, сына жалко. Садик-интернат хороший. Но в самый этот момент случилась со мной хорошая история. Был у них суфлер, бывший артист — на войне обе ноги потерял, стал суфлером, — в будке своей сидел и не просто слова подсказывал, а все роли играл с выражением, только что не ходил. Вот такой театр в будке. И говорит он мне однажды: сделай мне шляпу красивую, чтобы я себя артистом чувствовал. Ну, ладно, сшила я ему берет красный с пером.
Режиссер — криком, артисты — хохотом, а мне — так в самый раз. Все-таки артист, хоть и бывший. Не знаю, чем кончилось, — меня уже уволили. Потом видела его, когда донором была. Прямое переливание крови после операции. Он мне потом все письма писал с вопросительными знаками, а я ему — с отвечательными.
А потом замолк. Не знаю, жив — не жив.
А что до «хулиганки-грубиянки»…
Да. А где вы видели ласковую войну, я же черепок от нее, последний. Война кончается не тогда, когда кончается, а когда уйдет последний искалеченный.
Замыкающая я.
Ну, все. Моя остановка. Вам счастливо.
Монолог свидетеля
Стук в дверь, щелчок замка и вопрос «Можно войти?» прозвучали одновременно. На пороге соседка по дому.
— Здравствуйте. Извините, который теперь час? У меня вообще-то есть часы, но я не люблю на них смотреть. Вы простите, я очень взволнована. Спасибо, я на минутку, я постою. У вас есть знакомый адвокат? Понимаете, чужую машину разбила. Ну, не совсем чужую, но и не совсем свою. Вдребезги. Дети говорят, скажи спасибо, что жива осталась. Машина — дочкина. Она говорит (молодец дочка, конечно), она говорит: груда железа, плевать, дескать. А мне обидно. И получилась эта авария не по моей вине, а по моему расстройству: пришла к моей соседке Нине Деми, вы знаете её, мы с ней на одном этаже, вообще-то она Деменюк, но здесь стала Деми: сократилась. Пришла к ней, а у ней молодая такая особа симпатичная, наверное, родственница. Сидят-разговаривают, а у той, молодой — лицо без выражения, какое хочешь вешай. Здесь, говорят, не принято обременять окружающих выражением своего лица. Мне это странно. У всех американских артисток есть выражение лица. Я помню — еще девчонкой была, а забыть не могу — мы смотрели фильмы с артисткой Диной Дурбин. Уж что-что, а выражение лица у нее было: всю дорогу улыбалась. Сейчас посмотришь, ну, только и есть что улыбается, и разные другие выражения лица, а смотреть приятно. А тогда — это просто счастье было увидеть такое. Одна мысль, что где-то есть такая жизнь, такая одежда, такая посуда, такая пелерина, вроде как кружевная, и улыбка артистки в комплекте с этой пелериной, и пела она на русском языке, но не по-русски и красиво так это эр произносила: «Эх раз, еще раз!», — другая жизнь. Недосягаемая, как сказка. Все с ума сходили. Мы-то из нищеты не выбирались сразу после войны. А сейчас, лучше не смотреть это кино, одно расстройство.
А та дама, молодая-симпатичная, родственница Деменючки, говорит мне — отчего я расстроилась так — говорит, наши американские ребята отстояли Вторую Мировую Войну, у России, бедной, уже ничего не было в конце войны, наши ребята-американцы всё дело решили. Ну я в бутылку полезла, расстроилась до головной боли, говорю ей, как же так, как не стыдно, наши ребята там остались, если сама не знаешь, хоть в учебник посмотри или в книгу какую — сейчас их полно, а мне-то книги ни к чему, я — свидетель. Посмотри, когда американцы включились. А она мне, бац! Сталинистка! — говорит, как по голове стукнула. Это мне-то! У меня отец под Москвой и его брат, и вообще, вся родня по мужской линии там осталась, я отца и не помню, мала была. Мне было, наверное, года три, когда мама со мной в какую-то теплушку втиснулась… Потом вспоминала, как пробиралась на Урал. Месяц ехали. Больше стояли, чем ехали, говорила. Умирала мама в трезвой памяти, только спрашивала: «Где ребенок?». Это её перепуг был на всю жизнь, но она как бы контролировала себя, покуда в силах была, а потом, когда годами ослабела, испуг этот всплыл. Было такое: я потерялась в дороге, пока ехали в теплушке. Ничего не помню, мама говорила, сидела у нее на коленях, а потом, хвать, — нету. Она бегала по вагонам, спрашивала, люди говорили, что видели, мол, ребенка с кружкой. Наверное, что-то я заметила своим детским глазом, что иногда проходят люди с кружками, что-то им бросают туда. Ну, взяла и я кружку и пошла, как большая.
Помню, как нашлась. Помню шершавую шинель. Незнакомый дядька носил меня подмышкой, как сверток, и всё выкрикивал: «Ваша девочка?.. Ваша девочка?..». И помню мамин крик. Она никогда не целовала меня, время было нецеловальное, не до того было, только за руку крепко держала, а тут — чуть не задушила. А я испугалась, думала, меня наказывать будут и криком зашлась, а потом, чувствую, лицо ее — мокрое. Когда она бредила в старости: «Где мой ребенок?», а я знала, она меня ищет, я ее руку держала, а у самой тоже лицо мокрое. Сейчас такое скажешь, сразу определят: война, дитя, теплушка, сюси-муси. Раз память не отшибло, значит сталинистка… У вас есть знакомый адвокат? Дочка говорит: я полицию не вызвала, в госпиталь не поехала, — всё бесполезно. А я хочу сама узнать, может не бесполезно. Мне с детства: то не фарт, а то, ничего, может и повезти.