– Доктор, – сказал он, – вы ведь давний мой друг. Помните, как у меня было воспаление легких?
– Конечно, помню. Постойте-ка. Это было, должно быть, лет тридцать тому назад.
– Да. Я тогда очень боялся умереть. Столько было у меня всего на совести. Вы, наверное, забыли, что вы тогда говорили мне.
– Говорил, что надо пить как можно больше воды.
– Нет, вы сказали другое. – Он поискал в памяти, но точные слова не приходили. – Вы сказали примерно так: подумайте, сколько миллионов людей умирает за одну минуту – гангстеры, и воры, и мошенники, и школьные учителя, и хорошие отцы и матери, банковские служащие и врачи, аптекари и мясники, – неужели вы в самом деле верите, что у Него есть время позаботиться о каждом или осудить?
– Я действительно так сказал?
– Более или менее так. Вы тогда не знали, как вы меня этим утешили. Сейчас вы слышали, что сказал отец Эррера: не господь, а епископ явится ко мне. Хотел бы я услышать от вас такое, что утешило бы меня перед его прибытием.
– Это куда труднее, – заметил доктор Гальван, – но вы, пожалуй, сами уже все сказали. «Пошел он к такой-то матери, этот епископ».
Отец Кихот строго следовал совету доктора Гальвана. Он спал, пока спалось; в полдень съел супа, а вечером – пол-омлета. При этом он подумал, насколько вкуснее был сыр, когда он ел его на открытом воздухе, запивая бутылкой ламанчского.
Утром он автоматически проснулся четверть шестого (ведь более тридцати лет он в шесть часов служил мессу в почти пустой церкви). А сейчас он лежал в постели и прислушивался к звуку закрывающейся двери, что будет означать, что отец Эррера отбыл, но дверь щелкнула лишь около семи. Отец Эррера явно изменил время мессы. Отец Кихот понимал, что боль, которую он при этом почувствовал, неоправданна. Ведь произведя это изменение, отец Эррера вполне мог увеличить свою паству человека на два-три.
Отец Кихот выждал минут пять (отец Эррера вполне мог что-нибудь забыть – к примеру, носовой платок) и затем на цыпочках прокрался в гостиную. На кресле, под подушкой, лежала тщательно сложенная простыня. Отец Эррера явно обладал добродетелью аккуратности, если аккуратность считать добродетелью. Отец Кихот окинул взглядом свои книжные полки. Увы! Он оставил свое любимое чтение в чреве «Росинанта». Святой Франциск Сальский, его обычный утешитель, путешествовал сейчас где-то по дорогам Испании. Он взял с полки «Исповедь» святого Августина, а также «Письма о духовной жизни» иезуита восемнадцатого века отца Коссада, в которых он, будучи еще семинаристом, порою находил утешение, и вернулся в постель. Тереса, услышав, что он ходит, принесла ему чашку чая с булочкой и маслом. Она была в прескверном настроении.
– Да за кого он меня принимает? – спросила она. – Извольте, видите ли, прибраться, пока он служит мессу. Да разве я не прибиралась у вас больше двадцати лет? Не нуждаюсь я, чтоб он или епископ указывали мне мой долг.
– Ты действительно думаешь, что епископ приедет?
– Да этих двоих водой не разольешь. Висят на телефоне и утром, и днем, и вечером – только этим и занимались, как вы уехали. И все – ваше преосвященство, да ваше преосвященство, да ваше преосвященство. Можно подумать, он с самим господом богом разговаривает.
– К моему предку, когда каноник привез его домой, – сказал отец Кихот, – епископ по крайней мере не являлся. И я предпочитаю доктора Гальвана этому дураку-цирюльнику, который рассказывал моему предку все эти сказки про сумасшедших. Ну как могли рассказы про сумасшедших вылечить его, если бы он в самом деле был сумасшедший, чему я ни секунды не верю. Впрочем, ладно, Тереса, надо видеть во всем что-нибудь светлое. Не думаю, чтобы они попытались сжечь мои книги.
– Может, жечь-то они и не станут, да только отец Эррера сказал мне, чтоб я держала ваш кабинет под замком. Он сказал, что не хочет, чтоб вы утомляли себя чтением разных книжек. Само собой, до приезда епископа.
– Но ты же не заперла дверь, Тереса. Видишь – у меня уже есть две книжки.
– Это я-то стану запирать от вас вашу собственную комнату, когда мне больно видеть, как этот молоденький священник расселся тут, точно у себя дома? Но когда приедет епископ, все равно лучше спрячьте-ка книжки под простыню. Эти двое одним миром мазаны.
Отец Кихот услышал, как отец Эррера вернулся после мессы; он услышал стук посуды: Тереса, готовя ему завтрак, грохотала ею на кухне в два раза громче, чем когда готовила ему. Он обратился к отцу Коссаду, которого было куда приятнее читать в постели, чем отца Йоне. Отец Кихот представил себе, что вот отец Коссад присел у его кровати, чтобы выслушать исповедь. Сколько дней прошло с тех пор, как он лежит, – четыре или пять?
«Отец, со времени моей последней исповеди десять дней тому назад…» Его снова смутило воспоминание о том, как на него напал смех, когда он смотрел тот фильм в Вальядолиде, и ни тени желания, которое доказало бы, что он такой же, как все люди, и породило бы у него чувство стыда. Возможно, именно в кино он и подцепил это вульгарное выражение, которое употребил применительно к епископу? Но ведь в фильме не было епископа. А непристойное выражение вызвало смех у Тересы, доктор же Гальван даже повторил его. И отец Кихот мысленно сказал отцу Коссаду: «Если Тереса согрешила, рассмеявшись, а доктор Гальван согрешил, давая мне такой совет, – грех этот на мне, только на мне». Совершил он грех и похуже. Под влиянием вина он принизил Святого Духа, сравнив его с полбутылкой ламанчского. Да, список проступков, с которым он предстанет перед епископом, – безусловно, немалый, и это вызовет порицание, но боялся отец Кихот не епископа. Он боялся себя. У него было такое чувство, точно его задел крылом самый страшный из всех грехов – отчаяние.
Он наугад раскрыл «Письма о духовной жизни» отца Коссада. Первый отрывок, который он прочел, не имел к нему, насколько он мог понять, никакого отношения. «По моему убеждению, слишком частое общение с Вашими многочисленными родственниками и прочими мирянами служит препятствием на пути Вашего продвижения». Отец Коссад, правда, писал свои письма монахине, но все же… Священник и монахиня – это ведь почти одно и то же.
– Я никогда не хотел продвижения, – выкрикнул отец Кихот в пустоту, – никогда не хотел быть монсеньером, и у меня нет родственников, кроме троюродного брата в Мексике.
Уже без особой надежды он во второй раз раскрыл книгу, но теперь был вознагражден, хотя абзац, на котором задержался его взгляд, и начинался весьма обескураживающе: «Исповедовался ли я хоть раз в жизни по-настоящему? Простил ли меня Господь? В каком я нахожусь положении – хорошем или плохом?» Отец Кихот уже собирался закрыть книгу, но все-таки прочел дальше: «Я сразу отвечу: Господь пожелал сокрыть все это от меня, чтобы я слепо отдался на Его милость. Я не желаю знать того, что Он не желает мне показывать, и я готов брести во тьме, если Он вознамерится меня в нее погрузить. Его дело – знать, насколько я продвинулся, мое же – думать только о Нем. Обо всем остальном Он сам позаботится – я предоставляю это ему».
– Я предоставляю это ему, – громко повторил отец Кихот; в этот момент дверь в его комнату открылась, и голос отца Эрреры возвестил:
– Его преосвященство здесь.
Странным образом отцу Кихоту на миг показалось, что отец Эррера вдруг состарился – воротничок у него был все такой же ослепительно белый, но и волосы стали белыми, и, конечно же, у отца Эрреры не было епископского перстня на пальце или большого наперсного креста на груди. Но со временем у него будет и то и другое, безусловно, будет, подумал отец Кихот.
– Извините, ваше преосвященство. Если вы любезно согласитесь подождать меня, я через несколько минут присоединюсь к вам в кабинете.
– Оставайтесь там, где вы есть, монсеньор, – сказал епископ. (Титул «монсеньор» он произнес явно кислым голосом). Достав из своего широкого рукава белый шелковый платок, он смахнул им пыль со стула у кровати, затем тщательно оглядел платок, проверяя, насколько он испачкался, опустился на стул и положил руку на простыню. Однако отец Кихот, понимая, что в лежачем положении невозможно опуститься на колени, решил, что в таком случае можно и не целовать епископу перстень, и епископ, помедлив немного, убрал руку. Затем он поджал губы и, с минуту подумав, выдохнул одно-единственное: