Выбрать главу

Между тем после принятия закона 10 июня (22 прериаля) наступил Большой террор. Большим он был не потому, что казнили опасных врагов Революции. На эшафот отправляли как раз людей маленьких, неизвестных, преимущественно бедняков. В тюрьмах Парижа скопилось восемь тысяч «подозрительных». Под предлогом опасности заговора в тюрьмах на гильотину посылали партиями по 50 и более человек сразу. Не хватало палачей, потребовались новые кладбища для обезглавленных тел.

Ежедневное зрелище верениц телег с осужденными, проезжавших через весь центр Парижа от Консьержери до площади Революции, создавало атмосферу ужаса. Тогда перенесли гильотину на восточную окраину, на Тронную заставу. Теперь телеги с осужденными тянулись через Сент-Антуанское предместье, и бедняки видели, что жертвами оказываются не пресловутые аристократы, а такие же простые люди, как и они сами. За четырнадцать месяцев террора до принятия Прериальского закона в Париже казнили 1251 человека, а за шесть недель после введения в действие «закона Робеспьера» и до 9 термидора — 1378 человек.

Среди историков нет единства; они спорят о роли Робеспьера во время Великого террора. Есть биографы, считающие Робеспьера вообще непричастным к нему. Его противники якобы специально устраивали нескончаемые казни, чтобы скомпрометировать Неподкупного. Но как же объяснить Прериальский закон, навязанный Робеспьером? Его постоянные требования усилить террор и отсутствие предложений о его прекращении? Наконец, совершенно невозможно вычеркнуть из истории его идею очищения не только Конвента и других государственных институтов, но и всей Франции. Вот что он сказал в Конвенте 26 мая 1794 года: «Во Франции существуют два народа. Один народ — это масса граждан, чистых, простых, жаждущих справедливости, это друзья свободы, это доблестный народ… Другой народ — это сброд честолюбцев и интриганов, это болтуны, шарлатаны, плуты, которые везде появляются, преследуют патриотизм, захватывают трибуны, а часто и общественные должности, злоупотребляют образованием… До тех пор, пока будет существовать эта бесстыдная раса, республика будет несчастной и шаткой».

Итак, нет сомнения, Робеспьер на свой манер возрождает деление граждан на пассивных и активных. Последние подлежат уничтожению. Таков финал его политической философии.

Впрочем, сделав все, что он мог для ее осуществления, Робеспьер равнодушно и мрачно созерцает этот процесс.

Макс Галло, самый «психологический» биограф Робеспьера, так описывает его поведение во время Великого террора: «Политическое осознание размаха оппозиции, предчувствие, что поражение и смерть будут концом этой решительной борьбы, придают последним террористическим мерам Робеспьера, которые он проводил и защищал, самый крайний характер, поскольку чувство безнадежности лежит в их истоках и существе… Он закрывается в Бюро общей полиции Комитета общественного спасения, он изучает доносы, полицейские доклады, он решает конкретные дела о проведении арестов. Это тоже знаменательная манера быть одному, форма отказа от реальной политической борьбы. Он предпочитал эту абстрактную, зачаровывающую деятельность бюрократических репрессий, когда одним росчерком пера решал вопрос об аресте какого-нибудь подозрительного или об освобождении другого… Свидетельство фактического отречения, беспомощности и признания поражения».

Тот факт, что Робеспьер временами осознавал тупик, в который он попал, и выражал это сознание постоянным напоминанием о своей готовности к смерти, бесспорно, делает ему честь. Ибо ситуация была необычайно сложной. Ее удачно определил Фридрих Энгельс, который писал: «К концу 1793 г. границы были уже почти обеспечены, 1794 г. начался благоприятно, французские армии почти повсюду действовали успешно. Коммуна с ее крайним направлением стала излишней; ее пропаганда революции сделалась помехой для Робеспьера, как и для Дантона, которые оба — каждый по-своему — хотели мира. В этом конфликте трех направлений победил Робеспьер, но с тех пор террор сделался для него средством самосохранения и тем самым стал абсурдом».