Как по команде, в январе 1795 года развертывается преследование «террористов», то есть якобинцев и активистов движения санкюлотов. До сих пор это делалось все же осторожно, с оглядкой. Теперь охота на революционеров идет с шумом, наглостью, с дикими воплями. Буржуазная секция Тампль требует от Конвента: «Бейте этих тигров!» Ей вторит секция Монтрей: «Чего вы ждете, почему не очистите землю от этих людоедов?» Сотни бывших революционных комиссаров, особенно тех, кто боролся со спекулянтами, лишаются политических прав, изгоняются из секций. Особенно бесчинствуют банды мюскаденов Фрерона. Группами они совершают «гражданские прогулки», жестоко избивая всех встречных якобинцев и бывших вожаков санкюлотов. Громят кафе, где собирались якобинцы. Обходят многочисленные театры и заставляют актеров петь гимн «Пробуждение народа». Начинается охота на бюсты Марата, стоявшие в общественных местах. Конвент трусливо уступает и принимает решение удалить из зала заседания бюст Марата и знаменитую картину Давида, изображавшую его убитым. А затем с благословения Конвента останки Марата выбрасывают из Пантеона. Издается декрет об аресте Бийо-Варенна, Колло д'Эрбуа и Вадье. Конвент подчиняется давлению золотой молодежи, среди которой все больше тайно вернувшихся эмигрантов.
Но в Париже реакция все же относительно осторожна. В столице все напоминает о днях ярости и гнева, когда народ взял Бастилию, штурмовал Тюильри, принуждал Конвент считаться с его волей. Хуже обстояло дело в провинции. В Лионе 2 февраля происходят убийства заключенных в тюрьмах. Затем, особенно в мае и другие города Юго-Востока становятся ареной массового уничтожения не только якобинцев, но и вообще патриотов 1789 года, даже тех, кто просто приобретал национальные имущества. Реакция перерастала в кровопролитную контрреволюцию. Белый террор своей зверской сутью намного превзошел террор революционный, который можно если и не оправдать, то понять. Ведь печально знаменитые избиения в тюрьмах Парижа в сентябре 1792 года произошли в атмосфере смертельной опасности, когда иностранные войска по призыву короля и аристократов шли на Париж, грозя ему уничтожением и жестокой карой. Ничего подобного теперь не было. Белый террор выражал только слепую ярость мщения, не оправдываемую ничем, кроме ненависти к революции. Оказалось, что возможно нечто гораздо более отвратительное и ужасное, чем все крайности, все извращения революционного террора.
Трагизм положения состоял и в том, что якобинцев и монтаньяров никто не защищал. Монтаньяр Левассер вспоминал в мемуарах, что «огромное число французов смотрело на нас как на сумасшедших, бесноватых, даже как на злодеев». Он с горечью писал, что народ оставался равнодушным и не вмешивался. Отвращение к террористу добродетели Робеспьеру слишком сильно укоренилось в сознании подавляющего большинства французов. И хотя монтаньяры 9 термидора всем своим поведением отмежевались от террористического помешательства Неподкупного, в массовом сознании, ослепленном хаосом и путаницей послетермидорианской неразберихи, их продолжали отождествлять с ненавистным террором. К несчастью, монтаньяры сами были повинны в своей изоляции от народа, ибо пребывали в растерянности и замешательстве, не предлагая никакой самостоятельной ясной программы, не давая никакого объяснения недавнего прошлого, когда преступления смешивались с моральными абстракциями утопии и мистики нового религиозного культа. Хаотическое, немыслимое смешение принципов, моральных ценностей, трескучих фраз завело их в тупик духовного кризиса.
Простому народу, городским беднякам, санкюлотам Революция принесла много надежд, но еще больше разочарований. Вместо обещанного царства справедливости они видели нищету и голод. Практически, материально бедное население городов жило во время Революции хуже, чем при Старом порядке. Что сделали монтаньяры для народа, находясь у власти? Наиболее серьезной и фактически единственной крупной мерой было введение контроля над ценами на продовольствие, то есть максимума. Но даже и это пришлось вырывать у монтаньяров Конвента самому народу. Применение максимума временами смягчало положение, но в конечном счете оно оставалось тяжелым. Зимой 1795 года народ особенно остро почувствовал результаты экономической и социальной политики монтаньяров. В максимуме разочаровались все, и сами бедняки говорили, что уж лучше его отменить и дождаться изобилия от свободной торговли. Буржуазия, естественно, об этом только и мечтала. В конце декабря максимум отменили, и никто не протестовал. Однако надежды на благотворную стихию свободного рынка и на результаты действительно хорошего урожая 1794 года не оправдались.