— Хвишмана до мене!
Выпив, Качура перешел на украинский. Фишман, на ходу доматывая обмотку, побежал на зов. Старшина пропустил его вперед и плотно притворил за собой дверь. Вся казарма напряженно прислушивалась. В коморке рыдала тульская гармонь, и баритон Качуры выводил слова незнакомой, но хватавшей евреев за душу, песни:
Потом песня оборвалась. Звучали переборы гармошки, мягкий, расслабленный голос старшины что-то внушал своему собеседнику.
Песня повторилась сначала.
затянули в два голоса рядовой Фишман и старшина Качура. Высоко взвился синагогальный тенор, придавая украинской тоске еврейскую печаль.
жаловались в два голоса еврей и украинец, оба оторванные от своего дома, от родных, и заброшенные в глубь России на скованную льдом реку Волгу.
Каждый покинул далеко-далеко глаза любимой, и глаза эти, несомненно, были карими: как водится у евреек и украинок.
Дуэт Фишман-Качура заливался навзрыд, позабыв о времени, и казарма не спала и назавтра еле поднялась по команде «Подъем».
— Старшина — человек! — перешептывались евреи, выравнивая строй и отчаянно зевая.
— Он — человек, хотя и украинец, — поправил кто-то, и никто в срою не возразил. Шептались на идиш, а кругом — все свои, можно и пошутить.
Всем в этот день хотелось выручить старшину, и решение нашел Моня Цацкес.
— Есть строевая песня, которая каждому под силу, — сказал он. — Это песня на идиш.
И вполголоса пропел:
Это сразу понравилось роте. Фишман помчался к старшине, пошептался с ним, и старшина отменил строевые занятия в поле. Рота, позавтракав, гурьбой вернулась в теплую казарму, расселась на скамьях и под управлением Фишмана стала разучивать песню. Старшина Качура сидел на табурете и начищенным до блеска сапогом отбивал такт, с радостью нащупывая нормальный строевой ритм. Подбритый затылок старшины розовел от удовольствия.
Рота пела дружно, смакуя каждое слово. Текст заучили в пять минут.
— Ну как? — спросил бывший кантор Фишман, отпустив певцов на перекур.
— Сойдет, — стараясь не перехвалить, удовлетворенно кивнул старшина. — Тут что важно? Дивизия у нас литовская, и песня литовская. Политическая линия выдержана. Вот только, хоть я слов не понимаю, но чую, мало заострено на современном моменте. Например, ни разу не услышал имени нашего вождя товарища Сталина. А? Может добавим чего?
Фишман переглянулся с Цацкесом, они пошептались, затем попросили у старшины полчаса времени и вскоре принесли дополнительный текст.
Там упоминался и Сталин. Старшина остался доволен. Во дворе казармы началась отработка строевого шага под новую песню.
Моня Цацкес от этих занятий был освобожден. Он сидел в штабе полка, и командир лично инструктировал знаменосца:
— Слухай сюда! Я тебе оказал доверие, ты — парень со смекалкой и крепкий, протащишь знамя на параде, как положено. Для этого большого ума не нужно. Но вот поедем на фронт, и тут моя голова в твоих руках.
— Я вас хоть раз побеспокоил или порезал? — не понял Цацкес.
— Слухай, Цацкес. Ты хоть и еврей, а дурак. Я не за бритье! Сам знаешь — порезал бы меня — загремел бы на фронт с первой же маршевой ротой. Я за другое. Читал Устав Красной Армии? Что в уставе про знамя сказано — не помнишь? А политрук учил вас. Так вот, слухай сюда! Знамя… священное… дело чести… славы… Это все чепуха. Главное вот тут: за потерю знамени подразделение расформируется, а командир — отдается под военный трибунал. Понял? Вот где собака зарыта. Командир идет под военный трибунал. А что такое военный трибунал? Расстрел без права обжалования… Вот так, рядовой Цацкес.
Командир полка доверительно заглянул Моне в глаза:
— Ты хочешь моей смерти?
— Что вы, товарищ командир, да я…
— Отставить! Верю. Значит, будешь беречь знамя как зеницу ока, а соответственно и голову командира…
— О чем речь, товарищ командир! Да разве я…
— Верю! А теперь отвечай, знаменосец, на такой вопрос. Полк идет, скажем, в бой, а ты куда?
— Вперед, товарищ командир!
— Не вперед, а назад. Еврей, а дурак. Заруби на носу, как только начался бой и запахло жареным, твоя задача — намотать знамя на тело и, дай Бог ноги, подальше от боя. Главное — спасти знамя, а все остальное — не твоего ума дело, понял?
Моня долго смотрел на командира и не выдержал, расплылся в улыбке:
— Смеетесь надо мной, товарищ командир, а?
— Я тебе посмеюсь. А ну, скидай гимнастерку, поучись наматывать знамя на голое тело, я посмотрю, как ты управишься.
Моня пожал плечами, стащил через голову гимнастерку и остался в несвежей бязевой рубашке.
— Белье тоже снимать?
— Не к бабе пришел. А ну, наматывай!
Он протянул Моне мягкое алое полотнище из бархата с нашитыми буквами из золотой парчи и такой же парчовой бахромой по краям. Моня, поворачиваясь на месте, обмотал этой тканью свой торс, а командир помогал ему, поддерживая край. Два витых золотых шнура с кистями свесились на брюки.
1