– Ну, так все-таки, что такое знамя, Канович?
– Знамя?.. Вас интересует, что такое знамя?..
– Да, меня интересует.
– Хорошо… Это… это… Ну, флаг.
– Знамя, Канович, – это символ.
– Что такое символ? – спросил Канович.
– Что такое символ? – переспросил Кац и задумался. – Символ… Это… это… Символ.
– Может быть, на идиш? – попробовал выручить политрука бывший портной.
– Никаких идиш! – рассердился Кац. – Устав Красной Армии написан по-русски. Еврейского Устава пока еще нет… и не будет.
– Кто знает? – пожал плечами рядовой Моня Цацкес.
– Цацкес, встать! Идите, Цацкес, ко мне. Вот здесь, на плакате, нарисовано наше красное знамя. Объясните мне и своим товарищам, из чего оно состоит.
– А чего объяснять-то? – заметила, выкручивая тряпку, Глафира. – Переливать из пустого в порожнее…
Моня Цацкес, невысокого роста, но широкий в кости новобранец пошел к политруку, ступая по свежевымытому полу на носках своих красных больших ботинок, и сделал круг, обходя обширный Глафирин зад.
– Знамья, – взглянув на плакат, почесал стриженый затылок Цацкес, – составлено… из…
– Господи! Не знамья, а знамя, – вмешалась Глафира, не разгибаясь и с ожесточением гоняя тряпкой мутную лужу.
– Не перебивать! – одернул Глафиру старший политрук. – Продолжайте, Цацкес.
– Знамья состоит из… красной материи…
– Не материи, а полотнища, – качнул рыжим одуванчиком Кац. – Дальше.
– Из палки…
– Не палки, а древка.
– Что такое древко? – удивился Цацкес.
– Палка. Но говорить надо – древко.
– Надо так надо.
– Солдатская доля, – вздохнула Глафира, – хочешь не хочешь, говори, что прикажут.
– Дальше, Цацкес.
– На конец палки, то есть… этого самого… как его… надет, ну, этот… как его… Можно сказать на идише?
– Нет. По-русски, Цацкес, это называется наконечник. То есть то, что надето на конец.
– Объяснил! – хмыкнула Глафира. – Мало ли чего надевают на конец?
– А что мы видим в наконечнике? – спросил Кац.
– Мы видим… – задумался Цацкес, вперившись своими круглыми черными глазами в плакат. – Мы видим… этот… ну как его… Молоток!
– Молот, – поправил Кац. – И…
– И… – повторил за ним Цацкес. – Что это, я знаю, а выговорить не могу.
– Серп, батюшки! – вставила Глафира. – Чего тут выговаривать?
– Серп, – сказал Цацкес.
– Значит, серп и молот, – подвел итог старший политрук Кац.
– Правильно, – согласился Цацкес.
– А что означают серп и молот? – подумав, спросил старший политрук.
– Не знаю… – простодушно сознался рядовой Цацкес.
– Много упомнишь… на таком пайке… – сочувственно вздохнула Глафира, повернув зад к аудитории, и солдаты все как один снова пригнули стриженые головы к партам, силясь разглядеть что-то под ее задравшейся юбкой.
– Серп и молот – это символ, – сказал Кац и строго посмотрел на зад уборщицы, остервенело шуровавшей замызганный пол казармы.
– Дожила Россия, – сокрушенно вздохнула Глафира. – Докатилась, матушка… защитников понабирали… Много они навоюют.
Моня, возвращаясь на место, не сумел разминуться с Глафириным задом.
– Уйди, нехристь! – разогнулась Глафира, показав свое плоское, изрытое оспой лицо, и беззлобно замахнулась тряпкой.
Моня вприпрыжку добежал до своей парты и плюхнулся рядом со Шлэйме Гахом, который в мирное время был шамесом в синагоге.
Старший политрук Кац уставился в книжку Устава и стал зачитывать вслух, раскачиваясь, с подвывом, как молитву:
– Знамя – символ воинской чести, доблести и славы, оно является напоминанием каждому солдату, сержанту, офицеру и генералу об их священном долге преданно служить Советской Родине, защищать ее мужественно и умело, отстаивать от врага каждую пядь родной земли, не щадя своей крови и самой жизни…
Моня наморщил лоб, силясь уловить что-нибудь, и, не добившись успеха, шепнул соседу:
– Вы что-нибудь понимаете?
Шлэйме Гах скосил на него большой, навыкате, грустный глаз:
– Рэб Цацкес, запомните. Я – глухой на оба уха. За два метра уже не слышу. Делайте, как я. Смотрите ему в рот.
– Знамя всегда находится со своей частью, а на поле боя – в районе боевых действий части, – уже чуть не пел старший политрук Кац. – При утрате знамени командир части и непосредственные виновники подлежат суду военного трибунала, а воинская часть – расформированию…
Переходящая красная вошь
В самый разгар войны с немцами Сталин дал приказ прочесать все уголки России и найти литовцев, чтоб создать национальную литовскую дивизию. Как ни старались военкоматы, кроме литовских евреев, бежавших от Гитлера, ничего не смогли набрать. Пришлось довольствоваться этим материалом. Литовских евреев извлекали отовсюду: из Ташкента и Ашхабада, из Новосибирска и Читы, отрывали от причитающих жен и детей и гнали в товарных поездах к покрытой толстым льдом реке Волге.
Здесь, в грязном и нищем русском городке, до крыш заваленном снегом, их повели с вокзала в расположение дивизии штатской толпой, укутанной в разноцветное тряпье, в непривычных для этих мест фетровых шляпах и беретах. Они шагали по середине улицы, как арестанты, и толпа глазела с тротуаров, принимая их за пойманных шпионов.
– Гля, братцы, фрицы! – дивился народ на тротуарах.
Впереди этой блеющей на непонятном языке колонны шел старшина Степан Качура и, не сбиваясь с ноги, терпеливо объяснял местному населению:
– То не фрицы, а евреи. Заграничные, с Литвы. Погуляли в Ташкенте? Годи! Самый раз кровь пролить за власть трудящихся.
Старшина Степан Качура был кадровый служака, довоенной выпечки, щеголял в командирском обмундировании, и только знаки различия в петлицах указывали на то, что он еще не совсем офицер. Сапоги носил хромовые, каких не было у командиров рот, а брюки-галифе из синей диагонали были сшиты в полковой швальне с такими широкими крыльями, что старшину по силуэту можно было опознать за километр. В полевой бинокль.
Первый вопрос, который старшина задал евреям-новобранцам, приведенным в казарму со свертками постельного белья под мышкой, был такой:
– Кто мочится у сне – признавайся сразу!
Евреи стояли перед двухэтажными деревянными нарами, где вместо матрасов горбились мешки, набитые сеном, и никак не реагировали на слова старшины. Большинство – из-за незнания русского языка.
– Ладно. – Старшина с нехорошей ухмылкой на широком лице прошелся перед строем, поскрипывая сапогами и покачивая крыльями своих галифе. – Правда все равно выплывет. И придется ходить с подбитым глазом.
Нары распределялись по жребию. Моне Цацкесу повезло – ему достались нижние нары и близко от железной печки. Но удача, как известно, ходит в обнимку с неудачей.
Верхние нары, прямо над Моней, занял долговязый, худющий парень с узким смешным лицом. Вернее, лицо имело печальное, страдальческое выражение, но выглядело смешно. Из-за того, что оно было выпукловогнутым. Левая щека запала, как будто с этого боку нет зубов, а правая выпирала как от опухоли. Нос тоже был изогнут. Рыжеватые бровки заломились острым углом над переносицей и совсем пропали над грустными, как у недоеной козы, глазами.
Этого малого звали Фима Шляпентох. Армейская судьба свела с ним Моню Цацкеса надолго, почти до самого конца второй мировой войны. И дружба эта началась с того, что рядовой Цацкес, как и предрекал старшина, подбил глаз рядовому Шляпентоху в первую же ночь, проведенную в казарме.
Моня только уснул, поудобнее умяв своим телом мешок с сеном и согревшись сухим жаром натопленной на ночь железной печки, как вдруг не только проснулся, но и вскочил в страхе: с верхних нар сквозь щели в досках Моне в лицо потекла теплая струйка.
От его крика всполошилась вся казарма. Дневальный включил свет. Солдаты в белых кальсонах и рубахах столпились в проходе. С верхних нар робко свесилось искривленное мучительной гримасой лицо рядового Шляпентоха.