– Бабоньки! Захар – живой! – закричала хозяйка, и на нарах в голос заплакали дети. – А почему хромает? Раненый, небось?
– Точного ответа карта не дает, – наморщил лоб Моня. – Но… кое о чем можно догадаться… Лекарства… Бинты… Точно! В госпитале он. Ранение в ногу… Не тяжелое.
Последние слова потонули в ликующем бабьем реве. Голосили все хором.
Моня сохранял невозмутимый вид. Его дело, мол, всю правду сказать, а их дело – переживать от этого.
Его не отпускали до поздней ночи. Затащили еще в две или три землянки. И там он гадал, вселяя в души женщин слабую, но все же надежду на благополучное возвращение мужчин. Одарили его по-царски: котелок вареной картошки в мундире, два ломтя соленого сала с прожилками мяса и краюху хлеба из овсяной муки пополам с отрубями.
Моня вернулся в полк Ротшильдом. Угостил салом и хлебом Фиму Шляпентоха, а полкотелка картошки отнес командиру роты лейтенанту Брохесу. Чтоб, когда понадобится, без лишних хлопот увольнение получить.
В увольнение Моня стал проситься чуть не каждый вечер. Спрос на его гадание был велик – слух о цыгане загулял по деревням. Деревенские бабы посылали за Моней седобородых стариков, чтоб начальство не думало, будто у Мони завелась краля. И Моня шел за стариками по размытым дорогам, мимо сожженных деревень, перебирался по взорванным мостам через весенние речушки. И гадал. Гадал. Никому не отказывал.
В его пророчествах, кроме скорого возвращения мужей, раненых, но не очень тяжело, бабам нравилось еще одно предсказание, которое он повторял во всех деревнях. Сытый, накормленный, в постиранной гимнастерке, он, сморщив лоб, глядел в свои замусоленные карты и уверенно предрекал очередной бабе:
– Богатство тебя ждет!
– С чего это мне богатеть? – недоверчиво хмыкала та. – На колхозный трудодень не больно разживешься. При немцах как ни худо было, но землю разделили, хоть малость попользовались. А пришли наши – снова в колхоз загнали. Какое уж тут богатство! Не до жиру – быть бы живу.
– Глупая ты баба, – с укоризной смотрел на нее Моня Цацкес. – Болтаешь, чего не знаешь. Ты в карты посмотри.
Бабы дружно склонялись над картами, ища в них сокровенный смысл, и долго сопели, сойдясь лбами.
– Продолжаем, – возвращал Моня баб на свои места. – Вот эта карта нам что говорит? Быть большим переменам. А эта? Вернут тебе все твое, и быть тебе, баба, при больших деньгах.
– Колхозы распустят? – с затаенной надеждой шептали бабы.
– Я ничего не сказал, – обрывал их Моня и, выдержав солидную паузу, добавлял: – Карты говорят.
Бабы начинали сиять как самовары. Игриво прикладывали палец к губам: дескать, все и так понятно. А лишнего болтать не след. Пока не выйдет указ правительства.
Моня кормил всю роту. О том, каким путем он добывает продовольствие, скоро стало известно, но дальше роты разговоры не пошли: солдаты боялись лишиться такой щедрой прибавки к казенному пайку. Моню освободили от занятий по строевой подготовке, другие чистили его оружие, а когда он спал, похрапывая от сытости, солдаты ходили на цыпочках и разговаривали вполголоса. Лейтенант Брохес иногда посылал с ним Фиму Шляпентоха со строгим наказом не переться в землянки, а дожидаться цыгана Моню на дороге, чтобы помочь донести деревенские дары до расположения роты.
Моня не испытывал угрызений совести при виде светящихся от ложной надежды измученных женских лиц. Он приносил людям временную радость. А дальше – не его дело. Жизнь покажет. Вдруг что-нибудь из его предсказаний сбудется?
Моню Цацкеса, как своего, близкого человека, привечали в деревнях. Старики, завидев его, здоровались первыми. У этого цыгана была репутация человека серьезного, не бабника, что было редкостью.
Только раз за все время, что полк стоял на отдыхе, согрешил рядовой Цацкес. Но можно ли это назвать грехом?
В сумерках, покидая деревню, он на развилке повстречал женщину. Она стояла у обочины, словно поджидая его. Одета была в стеганый ватник и немецкие сапоги. Должно, с убитого сняла. На голове платок. Выглядела лет за тридцать, если б не глаза на курносом скуластом лице. Совсем молодые глаза. По всему видать, из тех девчат, что выскочили замуж перед самой войной и сразу стали вдовами.
Когда Моня поравнялся с ней, она несмело окликнула:
– Солдатик, а солдатик…
Моня остановился и глянул на нее. На ее лице была жалкая улыбка, а подбородок, под которым был стянут узлом платок, дрожал, как от сдерживаемого плача. Ей, видать, было очень худо, этой молодой бабе. Моня сошел на обочину, сочувственно посмотрел ей в лицо.
Две слезы выкатились из ее глаз, побежали неровными бороздками вдоль короткого носа.
– Сделай милость, солдатик, – прошелестели ее обветренные губы. – Поеби меня…
У Мони остановилось сердце. Боже ты мой! Какая страшная тоска, какое жуткое одиночество толкнули эту деревенскую женщину выговорить такое незнакомому мужчине?!
– Пошли, – только и сказал Моня.
Они отошли к кустам, молча постелили на холодную землю его шинель, в изголовье скатали ее ватник. Она отдалась ему, закрыв ладонью глаза, и слезы одна за другой текли из-под ее пальцев.
– Спасибо тебе, человек, – сказала она, поднимаясь с земли, и подала ему шинель, сперва отряхнув ее. – Может, сына рожу. Чего не бывает? И вырастет в нашей деревне мужик. А то ведь одни бабы остались.
Она не спросила его имени. Он ее тоже не спросил. Расстались без слов, и растворились оба в быстро густеющей тьме…
Скоро кончилась солдатская малина. И полк, дождавшись пополнения, зашагал на фронт. Была весна, дороги раскисли, солдаты с чавканьем вытаскивали ноги из вязкой грязи. Хуже всех приходилось минометчикам. Тащи на горбу пудовый ствол или, еще хуже, опорную плиту. Боеприпасы везли на подводах.
Колонны растянулись на марше. А по сторонам чернели пустые поля. Над ними с голодным криком носились грачи. Порой попадались пахари. Необычные пахари. Русской военной поры. Пять или шесть баб в лямках, как бурлаки, тащили плуг, за которым, вцепившись в рукоятки, семенил негнущимися ногами древний, седой дед.
Завидев колонну, бабья упряжка останавливалась, женщины, приложив ладони к глазам, шарили по солдатским рядам.
– Цыган! – узнали они Моню. И закричали в несколько голосов: – Цыган! Бабы, гляди, кто нас покидает! Эге-ге-гей! До свиданьичка! Слышь? Не лезь на рожон! Вертайся до нас!
Тайный агент
Рано или поздно это должно было случиться. Он все-таки добрался до него. Он – это капитан Телятьев, начальник дивизионной контрразведки. До него – это до рядового Цацкеса.
Капитан Телятьев носил форму артиллериста. Личный состав того рода войск, где он числился, никогда не афишировал своей принадлежности к НКВД. Они щеголяли отличительными знаками летчиков, танкистов, моряков; лишь обмундирование пехотинцев они не надевали. Все пренебрегали пехотой. Даже стукачи из контрразведки.
Моня давно знал, в чем заключается деятельность артиллерийского капитана Телятьева – здоровенного детины с широким сплюснутым носом, так что обе ноздри зияли не вниз, а вперед, и в них можно было заглянуть, не нагибаясь. Такой нос придавал начальнику контрразведки положенную ему по должности свирепость, а большие пудовые кулаки довершали его портрет. Одного не наблюдалось в облике капитана Телятьева. Признаков аналитического ума. А, как известно даже детям, деятельность контрразведчика иногда сопряжена с некоторыми умственными усилиями.
В Литовскую дивизию капитан Телятьев попал потому, что сам он был русским, а объектом его деятельности были почти сплошь евреи. Таким образом, по мнению вышестоящего начальства, удавалось избежать притупления бдительности: у русского человека к инородцу доверия нет.