Именно поэтому в пятницу вечером во всех подразделениях проводились политбеседы, и агитаторы из штаба полка заводили нудный разговор о вреде религии – опиума для народа как раз тогда, когда на небе загоралась первая звезда и во всем мире евреи зажигали субботние свечи.
Бывшего шамеса Шлэйме Гаха сам Бог избавил от такого кощунства. Не сидеть на такой беседе он не имел права, но зато он не слышал богохульных слов, потому что был глух. Он закрывал глаза, и ему становилось совсем хорошо. Можно было молиться в уме. Но Боже упаси шевелить при этом губами. Да еще покачиваться всем телом. Политрук Кац поймал его однажды за этим занятием, и рядовой Гах схлопотал пять нарядов вне очереди.
После гибели раввина Береловича, за которым шамес ходил как тень, он потерял всякий интерес к жизни и молился при любом удобном случае, когда рядом не было посторонних. Шамеса потряс не столько сам факт смерти раввина, сколько то, как его похоронили. В Красной Армии был обычай: всех убитых сбрасывать в одну яму, предварительно содрав с них обувь, а иногда и штаны. И всю эту кучу изуродованных тел, где один втыкался носом в зад другому, засыпали сверху землей и вгоняли деревянный кол, на котором красовалась прибитая гвоздями пятиконечная звезда, вырезанная из жестяной банки от американской свиной тушенки. И – все. Это называется в России братской могилой. Пойди потом объясни людям, где нашел вечное успокоение такой благочестивый человек, каким был при жизни раввин Мойше Берелович.
Шамесу хотелось самому умереть. Но его страшила перспектива быть похороненным, как падаль, в братской могиле.
Минометная рота занимала высотку, глубоко окопавшись и построив прочные блиндажи. В тыл, к штабу полка, вел извилистый ход сообщения в человеческий рост, и по этому ходу в пятницу вечером, как раввин на субботнюю молитву, отправлялся на позицию старший политрук Кац, что доставляло жестокие страдания шамесу. Не приносили особой радости эти визиты и другим евреям.
Командир роты лейтенант Брохес был коммунистом и не видел разницы между субботой и воскресеньем. И вообще ему было не до Бога, потому что у него обострилась довоенная язва желудка. Но человек он был мягкий и к своим подчиненным относился не по-казенному. Поэтому никто не удивился, когда в пятницу после обеда он сказал, как бы между прочим, что старшего политрука Каца вызвали в дивизию и, возможно, политбеседа нынче не состоится. У шамеса Гаха заблестели глаза. Удивительнее всего, что лейтенант Брохес говорил не так уж громко, а шамес расслышал каждое слово. Бывает.
Евреи оживились. Стали шептаться, таинственно оглядываясь. От одного к другому ходил, как маятник, шамес Гах, очень возбужденный, но разговаривал на удивление тихо. Хотя, как известно, глухие разговаривают слишком громко, чем и славился шамес до этого случая.
Одним словом, евреи собирали миньян – десять человек, необходимых для молитвы, и готовились всласть отвести душу в канун субботы.
На немецкой стороне было тихо. За весь вечер раздалось два-три выстрела, и все. В тылу, в штабе, тоже не заметно было особого движения. По всем признакам канун субботы обещал быть спокойным.
С приближением вечера шамес занервничал. Не собирался миньян. Девять евреев, не забывших, что пятница – это пятница, он нашел. Не хватало десятого. Без десятого все шло насмарку, и молитва срывалась.
Лейтенант Брохес спросил шамеса, чем он так озабочен, и когда тот объяснил, в чем дело, даже рассмеялся и сказал, что это все формальности, и если им уж так нужен десятый, то он, лейтенант Брохес, может посидеть за компанию. Правда, если это не надолго. Потому что он роту не может оставить без присмотра. Шамес просиял и попросил командира роты явиться на молитву с покрытой головой. Можно в пилотке. Или в каске.
Близились летние сумерки, и весь миньян собрался в блиндаже, в касках и с личным оружием. На этом настоял лейтенант Брохес на случай огневого налета противника. На ящик из-под мин поставили две свечи: две латунных стреляных гильзы от снарядов 45миллиметровой противотанковой пушки. В гильзы налили керосин, сплющили концы, откуда торчали фитили из брезентового солдатского ремня. Такие светильники на фронте назывались «катюшами». В этот вечер «катюши» должны были послужить евреям субботними свечами.
– Где тут восток? – вдруг забеспокоился шамес. – Мы должны повернуться лицом к Иерусалиму.
– Хорошенькое дело, – сказал Моня Цацкес. – Из-под русского города Орла увидеть Иерусалим.
– Слушайте, евреи, нет таких крепостей, которых бы не могли взять большевики, – пошутил лейтенант Брохес, который был здесь единственным коммунистом.
Он снял с руки свой компас, положил на ящик, прищурился на мечущуюся стрелку и сказал:
– Вон там – юг, а Иерусалим к юго-западу от нас… Как раз где вход в блиндаж. Значит, можно стать лицом сюда, и вы не промахнетесь.
– Там – Иерусалим? – посмотрел в проем хода шамес Гах, и глаза его увлажнились. – Подумать только, там – Иерусалим.
Евреи стали в тесноте перестраиваться лицом к Иерусалиму, и со стороны можно было подумать, что они готовятся к выходу на боевое задание.
– Время! – зловеще шептал шамес Гах, хлопотавший возле свечей. – Кто следит за небом? Ну упустите появления первой звезды.
Моня Цацкес не мог удержаться и не вставить свой совет:
– Только не перепутайте, чтоб не вышло греха: не примите сигнальную ракету за первую звезду.
Шамес неодобрительно посмотрел на него, и Моня заткнулся.
– Ну, есть звезда? – нетерпеливо спросил шамес.
– Звезды еще нет, – ответил голос снаружи, – но бежит к нам Иван Будрайтис.
– Что тут нужно этому гою Будрайтису? – возмутился шамес.
– Должно быть, ко мне, – сказал командир роты, – я его оставил у телефона.
– Ребята! – влетел в блиндаж скуластый Иван Будрайтис. – Кончай базар! Товарищ политрук Кац звонили, они идут к нам проводить политбеседу.
Иван Будрайтис выпалил это и сам был не рад – так он испортил всем настроение.
– Надо расходиться… – вздохнул лейтенант Брохес. – Может быть, в другой раз…
– И ничего нельзя придумать? – с тоской взглянул на него шамес.
Остальные евреи тоже выжидающе смотрели.
– А что я могу придумать?
– Я придумал, – сказал Моня Цацкес, и все головы как по команде повернулись к нему. – Старший политрук Кац не самый храбрый человек в Литовской дивизии. Верно?
Евреи нетерпеливо кивнули, а Иван Будрайтис сказал:
– Это уж точно.
– Значит, – продолжал Цацкес, – если немцы сейчас откроют сильный артиллерийско-минометный огонь, то старший политрук Кац, уверяю вас, и носа не высунет из своего укрытия при штабе полка.
– Хорошенькое дело! – всплеснул руками шамес. – Цацкес, вы, должно быть, родились недоношенным. Кто же это немцам передаст, что евреи просят их об одолжении: открыть огонь? Не вы ли?
– Могу и я, но только, рэбе, я приму на себя грех – поработаю в субботу, что еврейским законом возбраняется… Хотя стойте! У нас же есть шабес-гой! Иван Будрайтис. Для него это не грех. Ваня, ты можешь сделать одолжение своим однополчанам?
– Смотря какое… – осклабился Будрайтис.
– Пустяк. Возьмешь мину и опустишь ее в миномет. Немцам не понравится, что их потревожили перед ужином. И они ответят. Так, что чертям станет тошно. Тем более старшему политруку Кацу. Можете не волноваться – его здесь не будет.
Никто ничего не сказал. Все думали. И на лицах у всех появилась хитрая ухмылка. Монина идея явно нравилась миньяну.
– Я – что? – сказал Иван Будрайтис. – Мне – раз плюнуть.
– Так за чем остановка? – нетерпеливо спросил шамес.
– А вот как товарищ командир роты скажут, – показал глазами на лейтенанта Брохеса Иван Будрайтис, – так и будет.