Теперь все смотрели на Брохеса.
– Добро, – сдался лейтенант. – Но не больше одного выстрела. Боеприпасов мало.
– Будет сделано! – козырнул Иван Будрайтис. – А вам, товарищи, счастливо помолиться.
И исчез в быстро сгущавшихся сумерках.
– Как там? – нервничал шамес. – Звезды еще нет?
Вместо ответа хлопнул минометный выстрел. И взрыв донесся с немецкой стороны. Это сработал шабес-гой Иван Будрайтис.
Немцы с минуту недоумевали, чего это русские их побеспокоили без видимой причины, затем грянули залпом из восьми минометов. Вслед ударила артиллерия.
Грохот прокатился по всей высотке. Взрывы распустили пыльные бутоны от вершины до подножия и дальше, в расположении штаба полка.
– Звезда! Звезда! – Этот крик прорвался сквозь адский шум огневого налета.
Шамес трясущимися руками зажег спичкой обе «катюши», коптящее пламя колыхалось при каждом разрыве.
Шамес воздел руки над свечами, сощурил глаза, потому что сверху на него сыпался песок, и на древнем языке – лошен койдеш – провозгласил молитву, стараясь перекрыть грохот над головой.
– Барух ата адонай… элохейну мелах хаолам, ашер кидшану бемицвотав ве цивану лэадлик нер шел шабат…
И весь миньян, за исключением лейтенанта Брохеса, вдохновенно подхватил, повторяя за шамесом начало субботней молитвы:
– Благословен Ты, Превечный, Боже наш, Царь вселенной, который освятил нас законами Своими и заповедал нам зажигать субботние свечи.
Сотрясалась земля. Трещали бревна перекрытия над головами. Со стен струился песок. Едкий дым из хода сообщения вползал в блиндаж. В девять глоток, при одном воздержавшемся, неистово молились евреи Богу на древнем языке своих предков в летний пятничный вечер 1943 года на русской равнине, отмеченной на военных картах как Орловско-Курская дуга.
– Барух ата адонай… элохейну мелех хаолам, ашер кидшану…
Еврейское ранение
У еврея свое еврейское счастье. Если его ранят, то обязательно в такое место, что потом не оберешься хлопот. А больно так же, как и всем остальным, и кровь, которую ты потерял, такого же красного цвета.
Когда Моня Цацкес лежал в госпитале, там находился на излечении еще один еврей-летчик, капитан. Вся грудь в орденах. Боевого Красного Знамени – две штуки. А это почти что Герой Советского Союза.
Этот еврей не снимал с головы летную фуражку с голубым околышем и кокардой с крылышками. Можно было подумать, что он очень набожный и, потеряв в бою ермолку, заменил ее фуражкой. Или, может быть, он ранен в голову, и его безобразит шрам от ранения.
Он был ранен в совершенно противоположную часть тела. В зад. Немцы аккуратно всадили ему по пуле в каждую ягодицу.
Возникает законный вопрос: зачем же тогда носить день и ночь фуражку на голове?
Оказывается, надо.
Такое ранение считается позорным. Получить пулю в зад можно, только убегая от противника, и такая рана – клеймо труса и дезертира.
Но этот еврей был летчиком, и ему влепили две пули из зенитного пулемета, который, как известно, стреляет снизу вверх, а летчик сидит в кабине задницей вниз. Если не считать тех редких случаев, когда самолет делает «мертвую петлю». Так что про этого летчика можно было смело сказать, что он принял удар грудью и у него действительно боевое ранение.
С этим согласится любой фронтовик. Если, конечно, знает, что раненый – летчик. А как вы определите род войск в госпитале, где все пациенты в одинаковых пижамах?
Вот почему он не снимал с головы летной фуражки. И все раненые относились к нему с уважением. Хоть и знали, что он еврей.
Моне Цацкесу тоже не повезло с ранением. Осколок немецкого снаряда летел ему прямо в шею, но Монин подбородок, выступавший вперед из-за неправильного прикуса, преградил путь осколку, приняв удар на себя. После этого, как вы догадываетесь, и подбородок, и челюсть с неправильным прикусом и со всеми зубами и пломбами превратились в кашу. В кипящую кашу. Потому что Моня остался жив и дышал, пуская кровавые пузыри.
В палатке медсанбата родной Литовской дивизии, где ему оказали первую помощь, Моне сразу улыбнулось еврейское счастье. Именно в тот момент, когда его, еле живого, шлепнули на операционный стол, кончился запас хлороформа. А так как откладывать операцию было опасно, то ее сделали без наркоза, прямо по живому мясу, и Моня даже кричать не мог, потому что вместо рта у него была каша.
Потом этот случай расписали во фронтовой газете как проявление необычайного мужества русского солдата, а фамилию героя обозначили только буквой Ц., видимо, для секретности. Чтобы ни один враг не догадался, кто же такой этот мужественный русский солдат. Правда, нельзя сказать, что Моня был в трезвом уме и ясной памяти, когда его резали и зашивали на операционном столе. Доктор Ступялис – в прошлом знаменитый гинеколог в Пасвалисе, ставший в войну майором медицинской службы, – распорядился, чтобы пациенту дали спирту для поддержания духа. Это легко сказать: дать рядовому Цацкесу спирта. Куда? Рта у него нет.
Для кормления пациентов с челюстным ранением им протыкают отверстие в боку и по резиновой трубке вводят пищу прямо в желудок. Как говорится, кратчайшим путем.
Вот в это отверстие, по указанию доктора Ступялиса, санитары вставили воронку и влили сто граммов слегка разбавленного спирта. Моня Цацкес захмелел, как от доброго стакана коньяка, и настолько развеселился, что хотел рассказать хирургу, что он, Моня Цацкес, – знаменосец и теперь знамя полка осталось без присмотра и может запросто попасть в руки к врагу. Тогда полк расформируют, командира товарища Штанько расстреляет военный трибунал, а Марья Антоновна Штанько останется вдовой.
Моня ничего этого не сказал хирургу. Сами догадываетесь почему. Рта не было.
Вместо рта и всей нижней части лица на нем был белый гипсовый хомут. Моня был заживо замурован в нем. А чтобы он не задохнулся, сверху выдолбили в гипсе желобок, откуда свисал Монин нос внушительных размеров и к тому же слегка загнутый вниз.
В этом наряде он стал особенно похож на пингвина. И был рад, что, кроме нянечек и медицинских сестер, никакие другие женщины его не видят.
Хотя ему, конечно, было в ту пору не до женщин. Но, если бы он был даже в состоянии ухаживать за ними, то не стал бы этим заниматься после того, что увидел своими глазами в этом госпитале.
Госпиталь находился далеко от фронта, в провинциальном русском городе. Кроме корпусов: челюстного, брюшной полости, конечностей и других, там имелся еще один, закрытый от остального госпиталя высокими тополями парка, и к этому корпусу было приковано любопытное внимание всех раненых. Даже тех, кто готовился вот-вот перебраться в морг.
Это был венерологический корпус.
Там лечили славное русское воинство, пострадавшее не на поле брани, а в постели или в кустах от случайных связей. И подцепивших триппер, именуемый для приличия гонореей.
В каждом корпусе на стенах висели зловещие лозунги-призывы: «Опасайтесь случайных связей». Но такая пропаганда была совершенно лишней при наличии в госпитале своего венерологического корпуса. Наглядная агитация – куда доходчивей. И у многих раненых надолго отбило интерес к случайным связям. И не случайным тоже.
Начальником этого госпиталя был хороший мужик. Генерал медицинской службы. Большой шутник.
Во всех корпусах солдаты и офицеры размещались в разных палатах, и офицеры получали что полагалось командному составу, а солдаты – по норме рядовых. Венериков же сбили в одно стадо. Им не выдали ни пижам, ни тапочек, а оставили в своем армейском обмундировании. Со знаками отличия. Но, конечно, без орденов и медалей. Солдаты и сержанты ходили вперемешку с майорами и полковниками, связанные одним несчастьем, и поэтому начисто забыли о субординации.
А лечили их по тем временам вернейшим способом: догоняли температуру тела до сорока градусов, доводили почти до беспамятства, рассчитывая, что гонококк такого жару не выдержит. А если сам венерик опередит гонококка и загнется от такой температуры, так тоже не беда. По крайней мере, другим наука. Опасайтесь, мол, случайных связей.