Миновала вечность, если вечность - измерение безграничное, одновременно и малое и большое, и кто-то около него произнес:
- Пусть хранит их, два осколка.
- Передам, - ответил другой голос.
Когда он в очередной раз пришел в себя, проще говоря, - проснулся, молоденькая медсестра показала ему малюсенькие кусочки металла на его тумбочке и сказала, чтобы взял их на память и хранил, как талисман. Затем пришел врач и поинтересовался, не больно ли его глазам от дневного света, и только теперь Скит осознал, что опять стал видеть. Врач объяснил, что первым самолетом его и одного офицера отправят в тыл. Так и произошло: на носилках его доставили к маленькому самолету, дожидавшемуся на небольшом летном поле, здесь медсестра развлекала раненых, читая им вслух из старого журнала о том, что в капиталистическом мире якобы существует общество милосердия, защищающее бездомных собак и кошек. Вот живут буржуи! Но он, конечно, не поверил, что такое в действительности может быть: тут людям порою приходится хуже, чем собакам, и хотелось бы, чтобы свое, родное общество хотя бы сочувствовало, так нет же, кроме побоев, тебе только помирать позволительно и то не в очень благообразном качестве - штрафника.
С аэродрома, куда самолет приземлился с ранеными, Скита и других на грузовике доставили на станцию Белёв, где стоял большой состав для эвакуации раненых. Не скоро этот процесс начался. Кругом стоны, ругательства, успокаивающие голоса сестер. Он обратил внимание на офицеров, проходивших мимо, один из них обернулся к майору, распоряжавшемуся погрузкой:
- Давайте наших вперед.
Скиту вспомнилась декларация политрука о его перспективах, когда он, Скиталец, закончит войну, - грудь в крестах, но вот вместо крестов под подушкой в пакетике с сопровождающими документами у него два металлических осколка, но он... не "наш". И он крикнул удаляющимся офицерам:
- Господа офицеры! - в таком тоне к офицерам, наверное, редко обращались. Они удивленно остановились, повернулись. - Можно вас на минуточку? - позвал Скит.
Офицеры подошли к его носилкам. Он со злобой спросил, почему он меньше "наш", чем другие раненые. У него спросили, с какого участка фронта его доставили и какое у него ранение. Один из офицеров, нагнувшись, вытащил из-под его головы пакет с осколками и медицинским заключением, прочитав, показал осколки другим и, обратившись к майору, распорядился:
- Этого немедленно в офицерский вагон.
Состав направлялся к Москве - судьба Скитальца набирала скорость. В офицерском вагоне он себя не чувствовал уютно, вроде находился не в своей тарелке. Вероятно, это настроение образовалось у него от некоторых попутчиков в купе - двух вполне здоровых, на его взгляд, офицеров. Особенно один вызывал его презрение: необычайно довольный собой фрукт с круглой красной физиономией, сытый, не похожий на тяжелораненого.
Вначале он всю дорогу стонал, этот красномордый с перевязанной рукой, стонал и... пил водку. Ее ему приносил приятель из другого купе (или палаты); красномордый лежал на верхней полке напротив Скита и Скиту мерзко было наблюдать частые преобразования в его настроении: то стонал, то забывал стонать, а когда выпивал, напевал оперетту. Чем ближе подъезжали к Москве, тем меньше сей раненый стонал, чем дальше от фронта, заключил для себя Скит, тем мужественнее вел себя этот командир. А уже по приближении к городу он, можно сказать, почти выздоровел - вот какова истинно героическая натура, способная на чудеса перед лицом столи-цы родной. Герой уже примерял свой мундир с капитанскими погонами... Он даже запел, правда, несколько игриво-тоскливо о том, что "вот она, столица моя, где дом мой и красивая жена".
Скиталец, конечно же, стрелял в людей, во всяком случае в сторону противника, он даже видел, как после его выстрела упал человек. Он стрелял в людей в серой форме вражеской армии, но вражды к этому упавшему не испытывал. Стрелял потому, что так было положено. Однако этого серого солдата вовсе не ненавидел так, как возненавидел теперь красномордого капитана, своего командира, защитника родины - не из штрафников, куда уж там!
Скиталец тоже жаждал повидаться с милой своей женой и никаких орденов или иных наград, кроме этой встречи, ему не надо было за то, что дал продырявить свою башку во имя узаконенного убийства.
Но как ему осуществить эту мечту? Он, первым делом, стал себя проверять, пытаясь приподниматься, чтобы понять, есть ли у него силы для задуманного, сможет ли устоять на ногах без посторонней помощи. И убедился вскоре, что в одиночку это делать рискованно. Ведь он лежал наверху. Внизу занимали позиции два командира, сильно контуженные, совсем безжизненные: эти двое даже не ели ничего, только просили пить. Скиталец попросил санитара помочь ему спуститься в туалет.
- Вам не только вставать - шевелиться нельзя, - санитар сунул ему под одеяло утку.
Сколько не твердил Скит, что надоела ему утка, сколько не орал-умолял, санитар его не слушал.
В Москве состав поставили где-то на окружной дороге, поговаривали, что будет стоять здесь суток трое, снимут раненых, которых примут московские госпитали, остальных повезут в освобожденный Ленинград; Скиталец уловил из разговоров московских врачей, осматривающих прибывших раненых, что его здесь не оставят, что черепников Москва не принимает из-за нехватки места, и он решил, что должен торопиться.
Улучив момент, он приподнялся - перед глазами темно, искры, зашумело в голове. Отдохнув, стал спускаться, помог проходивший офицер; в проходе опять отдохнул на откидном сидении; набравшись мужества, побрел дальше, держась за стенку; появился санитар - помог добраться до туалета; здесь взглянул в зеркало - и испугался собственному отражению, сла-бость не позволила освежить лицо. Санитар помог обратно добраться до места.
Валяясь на своей полке, Скит разрабатывал в уме варианты, как выбраться из поезда: он решил во что бы то ни стало украсть обмундирование "тяжелораненого" капитана, который так рвался к своей сдобной жене; Скит считал, что у него больше прав увидеться со своей единстве-нной любовью, своей Диной Дурбин. Он не сомневался, что в одиночку будет принят в любом госпитале.