Глава третья
1
Когда Скит уже очутился в системе Университета всех мировых знаний, так сказать на начальных курсах в колонии малолеток, они ему не понравились, он об этом времени выразился этак лирически, даже поэтично: «Заключили меня на север, на холод, голод и слезы. О, сколько было там чудес! Об этом знает лишь темный лес»…
Он был еще совсем молод, но являлся обладателем длинных ног и цепких рук. Сроки за карманный промысел в те годы давали небольшие. Освободился вместе с лагерным другом в Сыктывкаре. У приятеля в лагерном поселке жила знакомая безмужняя женщина с малолетними детьми, переночевали у нее. Скиталец спал на кушетке в кухне, его друг с женщиной и ее детьми в комнате. Скиталец все еще не был близок с женщинами, ему не спалось, прислушивался ко всевозможным звукам, а ночью его разбудил товарищ и велел идти… к ней. Он робел, стеснялся, но, чтобы не быть смешным в глазах товарища, пошел. Так приобрел еще и начальный опыт любви, мог теперь считать себя мужчиной. Единственно не понравилось, когда товарищ потом в вагоне критически отзывался о некоторых достоинствах той женщины: что жирновата, по-видимому оттого, что работала в пекарне. Скит об этом, увы, ничего не мог рассказать, как ни расспрашивал приятель. Он лишь помнил собственную неловкость, как прислушивался к дыханию спящих тут же детей, и ничего более.
На станции «Тайга» за кружкой пива они расстались. Скиталец направился на вокзал, чтобы поехать домой, но не доехал: тот, кого однажды взяли на учет в Институте промывания мозгов, должен, выбравшись из него, убраться как можно дальше с максимальной скоростью. Короче, он тут же с новым сроком был направлен «доучиваться» в другой регион страны, о котором потом рассказывал примерно столь же лирично: «На пеньки нас ставили, раздевали и колами били, били нас колами…» Вообще-то впечатляюще.
Ему, действительно, приходилось не сладко, но нельзя сказать, что он не был подготовлен к лагерным трудностям: еще в Москве, когда общался с ворами на Марьинском кладбище, наслушался рассказов о тюрьме и лагерной жизни, ведь тюремная жизнь является основной темой у людей, чья профессия – воровство. Но если воры в законе пользовались в лагере привилегиями, положенными им по закону, Скиталец, в отличие, скажем, от Васи Котенка, ими пользоваться не мог, потому что не был принят, как Вася, в закон. Эта его мечта не успела осуществиться; таким образом, он считался фраером. Поскольку он знался на воле с ворами и даже авторитетными, воры считали его приближенным к себе, не обижали, не обделяли воровским куском, когда было возможно. Его можно было считать пока что проходящим кандидатский стаж…
Закончился и второй срок. Обожженный опытом, он, нигде не задерживаясь, превратившись в невидимку, добирался в Москву. Наконец это ему удалось осуществить, хотя на какой-то станции, где вышел из вагона проветриться, его чуть было не забрали заодно с какими-то гавриками, затеявшими на перроне драку. Отделался благодаря проводнику своего вагона, заступившемуся за него.
Все эти годы он мечтал о Марьиной Роще, о встрече с друзьями, но о матери не думал. Слухи доходили, что в доме Скита живет тот дядя, который когда-то обратил внимание на их бедственное положение; не хотелось Скитальцу осваиваться в этой непривычной обстановке, он был свободолюбив, привыкший к вольной жизни. А друзья… Марьинские воры… Им хотелось рассказать о многом, например, как ему плохо от того, что с ним в лагере не считались, поскольку он не был принят в закон. Он, конечно, понимал: ничего еще в своей жизни воровского не совершал, только вертелся около воров – не основание для принятия в закон, но он же… сочувствующий, как фраерами принято про некоторых говорить.
Он понимал, что иные его друзья могут уже и в тюрьме оказаться, с этим всегда надо считаться в воровской жизни, но кто-нибудь, может, все же присутствует и кладбище Лазаревское наверняка на месте. Хотя, конечно, надо будет как-то обеспечить тылы, значит, надо считаться с рамками малоприятной фраерской цивилизации с ее регламентом и правилами, как то: прописка и трудоустройство. Мать вполне искренне клялась достичь в этом вопросе максимального, дойти аж до самого Калинина. Ему и самому тоскливо было в дальних неласковых краях, и он уже имел опыт: могут туда запрячь, даже если ты ничего плохого не сделал, просто потому, что ты уже состоишь на учете, как с ним уже и случилось на станции «Тайга». Он не очень верил в благополучный исход в вопросе прописки, в этом тоже у многих имелся достаточный опыт, тюрьма никогда легко не расстается со своими питомцами, но можно было и надеяться, учитывая, что он еще ничего из себя не представлял в уголовной жизни.
Однажды он направился в нарсуд. Уселся в коридоре на стульчике, чтобы осмотреться, сориентироваться. Дверей в коридоре много, в которую сунуться? То и дело проходили люди, мужчины, женщины, но вот он заметил девушку, выходящую из одной двери – и больше, кроме нее, он ничего вокруг не сознавал.
Он, конечно, с интересом присматривался к женщинам. Это естественно. Ведь до тюрьмы их не знал, после лишь Анюту, ту женщину в прилагерном поселке. Теперь он с новым интересом стал смотреть на них. Раньше, собственно, и не было никакого интереса, хотя каких только историй, связанных с любовью, ему не приходилось слышать в тюрьме… Он даже не умел предаваться самоудовлетворению, хотя знал, что другие этим занимались: он не умел создавать в воображении моменты любви, способные вызвать извержение, потому что не знал их. Этот же человеческий акт в тесной жаркой комнате, когда рядом сопели малолетние дети, не дал ему в сущности ничего, кроме самоутверждения – у него уже была женщина.
Он помнил девушек, с которыми воры жили на кладбище, когда его, бывало, просили покинуть шалаш, когда воры, особенно Тарзан-здоровяк, часто таскали их туда. Скит помнил, как доброжелательно они все над ним насмехались, выпытывая, знает ли он уже, что это такое, не хочется ли ему попробовать с Машкой или с Райкой, а от предлагаемых дам несло водочным духом, если не сказать хуже. Ему никогда не представлялось, какое это ощущение, когда от одного взгляда на девушку захватывает дыхание, как, якобы, бывает, – о том он в книжках читал, рассказывали и другие; у него лично дух никогда не захватывало. Не захватило и теперь, когда эта девушка появилась в коридоре, дыхание оставалось нормальным, но смотрел он на нее, действительно, не отрываясь (в книжках пишут: как завороженный) .
Конечно же, и она его заметила, улыбнулась, и красива она была невероятно, на его взгляд, – в темно-коричневом, легком, почти воздушном платье, с каштановыми пушистыми длинными локонами, обрамлявшими ее овальное нежное личико с большими голубыми глазами; она улыбнулась ему, он же застеснялся, но отвернуться не мог, и тут она к нему подошла, чтобы спросить:
– Откуда, друг?
Никогда ему не было так неловко, он растерялся: неужели она сама с ним заговорила?! Заметив его смущение, она просто сказала:
– Я – Варя, твоя школьная подруга.
Даже не верилось: она – Варя?! Эта красавица и та замухрышка… Одно и то же лицо? Кто бы подумал!.. Удивился Скиталец и обрадовался. Он скомкано объяснил, откуда и зачем здесь.
– Тебе в канцелярию, – объяснила Варя; она взяла его за рукав и повела за собой. Оказывается, она здесь работала в качестве секретаря.
Естественно, дальнейшее делопроизводство в суде сильно облегчилось для Скитальца, и он через пару дней получил разрешение на жительство в Москве, но оно оказалось недостаточным для так называемых «органов», осуществляющих режим всеобщего повиновения в городе, и сколько они все ни бились, органы не шли навстречу Скитальцу. В результате ему ничего не оставалось другого, как петь для друзей на кладбище о том, что «и вот, друзья, как трудно исправляться, когда правительство навстречу не идет; не приходилось им по лагерям скитаться, вот когда побудут, тогда они поймут»…