Выбрать главу

— Слишком мало было движений, — сказал он. — А люди не могут сидеть и только слушать так долго.

— Слушать они могут, когда есть что слушать, — сказал Тобиас, рассерженный таким порицанием его игры. — Ты хочешь, чтобы все выражалось в жестах, — сказал он, — но Игру делают слова и жесты вместе. И сегодня вина была никак не наша. Просто жонглеры отобрали у нас зрителей.

— Еву можно играть без слов, — сказал Прыгун, который сел рядом с Соломинкой, укрывшись тем же одеялом. — Я так и делал.

— Еву — да, — сказал Мартин. — И Адама тоже. Они не персонажи, а просто мужчина и женщина. Но Богу и Дьяволу слова необходимы. — В свете факела лицо его выглядело изнуренным и голодным. Высокие скулы и узкие глаза придавали ему сходство с волком, и то, как он наклонялся вперед и горбился от холода, усиливало это впечатление. Меня поразили его одиночество и суровость, столь неразделимо смешавшиеся в нем. Бремя нашей неудачи лежало на нем, и все же он намеревался поправить нас, объяснить, что он имеет в виду.

— Бог и Дьявол — персонажи, — сказал он. — Бог — судья, а Сатана — адвокат. Для того чтобы судить и доказывать, нужны разные манеры говорить. В этом различии заключается истинное представление, если найдется кто-то, кто напишет истинные слова.

— Да, конечно, тут есть смысл, — сказал Соломинка, чье мнение управлялось его чувствами и изменялось столь же быстро, как они.

Глаза Прыгуна, едва он ощутил первый жар огня, начали смыкаться. Усталость разгладила его худое лицо.

— Что могут сделать слова? — сказал он. — Бог и Дьявол оба знают, как кончится история. — Он говорил медленно, будто сонный ребенок. — И люди тоже это знают, — сказал он.

— Они знают, как кончится история, — повторил Мартин — тоже медленно, будто в насмешку, как могло показаться сначала, но его глаза были неподвижны, а на лице появилось полуудивленное выражение, будто ему что-то стало ясно.

Он собирался сказать еще что-то, но я не стал ждать, слишком возмутило меня то, что говорил он о нашем Отце Небесном как о существе, поддающемся описанию, тем более что я следую Уильяму из Оккама, великому францисканцу, веруя, что Бог непостижим для нашего разума, пребывая в абсолютной свободе и всемогуществе.

— Никакие слова не могут приблизить нас к природе Бога, — сказал я. — Наш язык — язык человеческий, и мы создаем правила для него. Грех гордыни полагать, будто наш человеческий язык может привести нас к познанию Творца. И говорить о Боге, как говорил ты, значит нарушать седьмую заповедь.

Странное оживленное выражение теперь исчезло с его лица. Он поглядел на меня с жалостью к моему пониманию.

— Мы говорим об Играх, брат, — сказал он. — И первой сделала Бога комедиантом Святая Церковь. Священники играли Его перед алтарем и играют по сей день, как они играют и Христа, и Его Пресвятую Матерь, а также и других святых, дабы способствовать нашему пониманию. Как комедиант Он может иметь собственный голос, но Он не может пользоваться чужими голосами. У Отца Лжи положение тут лучше, он может заимствовать язык Змия.

— Кощунственно говорить о Боге так, будто он всего лишь голос среди других голосов.

Увидев, как я угнетен, он улыбнулся, но без насмешки. Его улыбка была ленивой, медлительной, противоречащей напряженности его лица в покое.

— Так или иначе, но мы должны видеть Его, раз вводим Его в Игру, — сказал он. — Так увидим же Его как могущественного вельможу, хозяина обширных владений. Адам и Ева — его крепостные, обязанные ему службой. Они не платят оброка покорности, они хотят сами владеть своим наделом. Если он дарует им все, о чем они просят, то карать будет не за что, и что тогда останется от его власти?

Еще того хуже! И я уже приподнялся, чтобы встать, но он снова улыбнулся, поднял правую ладонь жестом Бога, призывающего к молчанию, и сказал:

— Сегодня ты играл удачно, Никлас, особенно для первого раза. Упал ты в конце неуклюже, но обратить к Сатане его собственные слова было смелым замыслом, и жесты ты делал четко, и бегал вокруг него ловко. Мы все это чувствовали.

Такие слова заставили меня забыть про спор и преисполнили мое сердце радостью. И дороже самой похвалы было для меня доказательство, что он внимательно следил за мной, замечал все, что я делал и как. Мартин умел заставить себя любить богохульствам вопреки. А сам он не чувствовал себя богохульником, то есть когда он говорил об Игре. Для него жизнь Игры лежала вне окружающей жизни, имела собственные законы поведения и речи, которым подчинялись все — сильные и слабые, высокого положения и низкого. Тогда я не увидел опасности этого, Бог да простит мне мое безумие.