— Ну, говорить он горазд, — сказала женщина. Она была грязна и неприглядна, волосы падали ей на глаза; все еще молодая, но невзгоды легли, как маска, на лицо ее юности. Такие лица мы теперь видим часто — не подлинные человеческие лица, но в масках страданий. Плечи и грудь ей окутывала пестрядь в красно-белую клетку, взятая с повозки накидка шута с дырой посредине, через которую она просунула голову.
— Шастая за кустами, чего он хотел увидеть?
Она приподняла на несколько дюймов облепленный грязью подол своей юбки, прихватив и нижние, и развела колени — движение это было чуть заметным и очень зазывным приглашением шлюхи. Тут пялившийся на меня белобрысый, по виду, сказал бы я, не совсем в себе, проделал быструю пантомиму: скорчился в своем белом ангельском балахоне и зашарил глазами, все время сглатывая с распаленным любострастней. Изображено это было превосходно, но никто ничего не сказал и не засмеялся. Они горевали об умершем, они его любили. Я для них ничего не значил, потому что появился из-за деревьев, как тать, и они поняли, что я беглец, без разрешения покинувший пределы своей епархии. Бродячие комедианты тоже просто бродяги, но у этих был значок, они получили разрешение своего лорда.
Тот, кого я счел вожаком, снова встал на колени возле покойника, закрыл его веки и очень бережно повернул лицо ладонью так, чтобы дряблые губы сомкнулись над бескровными деснами.
— Увы, бедный злосчастный Брендан, — сказал он и взглянул на меня. — Ты пришел в плохое время, — сказал он без всякой враждебности. — Ты пришел с его смертью. И теперь окажи нам любезность, иди своей дорогой.
Но я не пошевелился, потому что его слова натолкнули меня на мысль.
— Надо будет уложить Брендана назад в повозку, — сказал он, вновь глядя на мертвое лицо.
— В повозку? А зачем? Куда нам его везти? — Это резко сказал мужчина, которого звали Стивен. Я увидел, как старший комедиант сглотнул, и на его щеках выступили красные пятна гнева, но сразу он ничего в ответ не сказал.
— А ты убирайся, пока тебя ноги еще носят, — злобно сказал Стивен мне; гнев жег и его тоже.
— Погодите, — сказал я. — Разрешите мне пойти с вами. Я не высок, но силой не обделен. Я могу помочь с сооружением подмостков, когда они вам понадобятся. Рука у меня разборчивая, и я мог бы переписывать роли и подсказывать играющим.
Да, предложение исходило от меня, первая мысль принадлежала мне, но вначале я не думал принимать участие в их игрищах, практиковать их постыдное ремесло — artem illam ignominiosam, — воспрещенное Святой Церковью. О том, чтобы остаться с ними, я думал только по причине значка, который носил старшой, значка, означавшего, что труппа эта принадлежит какому-то лорду и имеет его грамоту, а потому их не посадят в колодки и не выдерут кнутом за бродяжничество, как случается с обличенными беглецами или людьми без хозяина, а также порой и с духовными лицами, у которых нет грамоты от их епископа. Не забывал я и обманутого мужа: если он гонится за мной, то я обрету безопасность в численности моих спутников. Но, клянусь, мне и в голову не приходило занять место покойника. Знай я, в какую ловушку зол заведет нас эта смерть у дороги, то незамедлительно пошел бы своим путем, ни словечка не сказав и со всей быстротой, на какую был способен.
Ответа я все еще не получил, хотя и услышал, что они пересмеиваются.
— Я могу принимать исповеди, — сказал я. — Могу толковать Писание. Правда, у меня нет бенефиция, и я нахожусь не в своей епархии, но совершать таинства я тем не менее могу. Я не прошу жалованья, а только еды и крова, какие мы найдем в дороге.
— В твоем толковании мы не нуждаемся, — сказал старшой. — Как и в твоей латыни. Ну а что до подмостков, в случае надобности помощники всегда найдутся и попросят только кварту эля да сыра на полпенни, а это дешевле, чем кормить лишнее брюхо всю дорогу.
Но теперь он глядел на меня по-другому, словно что-то взвешивал. Он услышал в моем голосе нужду, а может быть, и страх: одинокий человек — легкая добыча страха, если только он не избрал одиночество во имя Христа.
— Попы обычно умеют петь, — сказал он. — Есть у тебя голос для пения?