Соломинка, наверное, испытал то же чувство. На него всегда воздействовали перемены в настроениях, и он был непредсказуем в своих откликах на них. И теперь он сделал жест, в котором никогда не упражнялся. До этого в его движениях была некоторая похотливость, но больше для зрителей, чем для мальчика. Но теперь он провел ладонями вниз по телу в длинном движении любви к себе, сложил их наподобие наконечника стрелы и провел этой стрелой вниз к паху и задержал ее там в форме mons veneris[12], и сделал он этот жест для Томаса Уэллса, раскачиваясь всем телом, — жест гордыни и власти и гнусного призыва. Я исчерпал свои слова, а женщина все еще стояла, указывая на место наслаждений, и ткань платья натянулась на развилке ее тела, обрисовывая скрытые под ней мужские части.
Томас Уэллс пошел к ней, тоже теперь играя по наитию, двигаясь, как между явью и сном, высоко поднимая ноги, будто зачарованный. Я обернулся к зрителям и, приподняв руки, слегка пожал плечами в жесте скорбной покорности судьбе. Однако теперь, когда мальчик сделал первые шаги, среди зрителей внезапно раздался голос — вопль гнева или горя. Женский голос, вырвавшийся из безмолвия и потому обретший особую силу. Соломинка обернулся взглянуть, откуда донесся вопль, и я услышал его судорожное дыхание, увидел, как вздымается и опускается его грудь. Я шагнул вперед, опустил голову и вновь сделал жест скорбной покорности судьбе, надеясь дать время Прыгуну и Соломинке удалиться за занавес и подготовиться к сцене убийства. Но женщина снова закричала, и теперь это были слова.
— Так не было! — кричала она. — Мой сынок не пошел с ней! — Ее голос был громким, хотя прерывался от слез. Смотрела она не на нас, она смотрела на людей вокруг себя, что было еще хуже. — Мой Томас был хорошим мальчиком! — кричала она, взывая к ним.
Теперь среди зрителей раздавались все новые крики. По их толпе пробежало движение, шорох обещания расправы. Угроза избиения комедиантов рождается точно посвист ветра в деревьях. Раз услышав, его уже не забудешь никогда. Мы, трое, окаменели на месте. Мы не могли продолжать под крики и не могли уйти, положив конец представлению. Тут из-за занавеса вышел Мартин в капюшоне Рода Человеческого, но сразу отбросил его, став лицом к людям и повернув ладонь в знак смены темы.
— Добрые люди, почему он пошел с ней? — закричал он. — Томаса Уэллса убили не на дороге.
Это перекрикивание криков вызвало мгновение тишины, и Мартин громким голосом прервал ее. Лицо у него побелело, но голос был уверенным и спокойным.
— Помилуй Господи, никак не там, — сказал он. — Она не тронула бы его на дороге, где ходят люди. — Безмолвие еще продолжалось, и он быстро обернулся ко мне, указующе протянув руку: — Ты, Добрый Советник, скажи нам, почему Томас Уэллс не послушал тебя?
Я знал, что должен ответить немедля, пока нас еще можно было услышать. Я произносил слова, едва они приходили мне на ум:
— Увы, почтеннейший, человек живет, ища наслаждений…
Тут под взглядом Мартина Прыгун достопамятно победил свой страх. Он сделал шаг-другой вперед с жестом, сопровождающим признание Адама.
— Женщина соблазнила меня, и я пошел с ней, — сказал он. При этом он повернулся к Соломинке и очень быстро и кратко пошевелил пальцами правой руки, заслоняя ее туловищем от зрителей. Тогда я этого знака не знал, но так просят того, на кого смотрят, чтобы он что-то повторил. — Плотью своей она соблазнила меня, — сказал он.
Соломинка выпрямился. Солнечная маска Змия смотрела на нас и на зрителей с неугасимой улыбкой. Тем же быстрым движением, что и в первый раз, соблазнительница приласкала себя, сложила руки стрелой у места похоти, покачала плечами в гордыне, упиваясь своей властью. И в безмолвии зрителей, вновь нерушимом, я услышал шорох крыльев голубя, взлетевшего над крышей гостиницы.
Теперь наконец мы могли все скрыться за занавесом — все, кроме Томаса Уэллса, который оставался все время, пока Алчность и Благочестие готовились к борьбе за душу женщины. Вот так мы были спасены нашими собственными усилиями. Но эти же усилия, это спасение в последний миг от неминучей беды освободило в нас что-то, прежде запертое в клетке.
Первым показал это Прыгун, оставшийся один перед зрителями. Существует отчаянная лихость, пробуждающаяся в боязливых, когда они преодолевают свои страхи, и, может быть, она-то теперь и вела Прыгуна. Он намеревался перед убийством повеселить людей старой пантомимой об укравшем яйца воре, когда эти яйца разбиваются у него под одеждой. В ней он упражнялся и смешил в сарае нас всех. Однако теперь он заговорил со зрителями напрямую. Стоя за занавесом бок о бок, мы услышали его голос, звонкий и ясный, все еще хранящий что-то детское. Мы услышали, как он задал вопрос, очень простой, но не пришедший в голову никому из нас.