Я рассказал ему, как смерть Брендана свела меня с труппой и привела труппу в этот город. Я рассказал ему о нашей неудаче с Игрой об Адаме и сколь необходимо нам было заработать денег, чтобы продолжить путь в Дарем. Я рассказал ему о замысле Мартина сделать Игру из убийства Томаса Уэллса, так как оно принадлежало городу.
— Сначала мы не сомневались, что девушка виновна, — сказал я. — Причин думать иначе не было, ее судили за это преступление и приговорили к казни. Но чем больше мы узнавали, тем труднее и дальше было верить этому. И не только из-за того, что мы узнали, порасспрашивав людей.
Тут я запнулся, так как подошел к той части моего рассказа, поверить которой было труднее всего. Его глаза смотрели на меня все с тем же выражением: внимательным, холодным, но не недобрым.
— Мы узнали через Игру, — сказал я. — Через наши роли. Объяснить это нелегко. Играть мне внове, но мне все время казалось, будто я вижу сон. Комедиант ведь тот, кто он есть, но и кто-то другой. Когда он смотрит на остальных участников Игры, он знает, что он — часть их сна, так же как они — часть его сна. Отсюда рождаются мысли и слова, какие вне Игры не пришли бы на ум.
— Да, я понимаю, — сказал он. — И пока вы играли убийство…
— Игра больше не указывала на девушку, а сначала на бенедиктинца, потому что он солгал.
Я начал пересказывать ему эту ложь, но он поднял ладонь.
— Я читал показания бенедиктинца, — сказал он.
В первый раз он дал понять, что знакомился с этим делом, и сердце у меня взыграло.
— Но тут его повесили, — сказал я. — Его одели в рубаху кающегося, связали ему руки и повесили. И мы подумали, что это должна быть кара за то, что он допустил, чтобы этого убитого нашли. Но так карать могут только могущественные, те, кто получил свою власть от Бога или от короля.
— Мы, слуги Короны, сказали бы, что это одно и то же, э, Томас?
— Да, сэр.
Говоря это, он чуть улыбнулся, и вновь я заметил в его лице какую-то печаль, что-то, что, мне кажется, было там не всегда, а пришло с годами приятной жизни и с прерогативами его должности.
— Так, значит, — сказал он, — Монах взял тело Томаса Уэллса после того, как кто-то другой его убил, и положил у дороги. Затем кто-то другой или кто-то еще убил Монаха. А вы не спросили себя, почему он выбрал это время, чтобы унести тело мальчика? Почему он выжидал так долго? Это же было опасное время, не так ли? Уже, наверное, светало. Ведь этот Флинт нашел мальчика очень скоро.
— Может быть, его тогда и убили.
Он покачал головой:
— Мальчика схватили днем, перед началом сумерек. Тот, к кому его привели, уже ждал, и, наверное, с нетерпением. И не похоже, чтобы Томаса Уэллса задушили по размышлении. Рассвет — обычное время, когда убивают себя, но не других. Разве что по королевскому указу, э, Томас? Налей ему еще вина, но только полкружки, ему пока еще надо сохранять ясность ума.
— А потом спешка, — сказал я. — Управляющий заплатил священнику, и мальчика похоронили при нем. Начало казаться…
Я умолк от внезапного страха, глядя на мясистое лицо с проницательными глазами совсем близко от меня. Вино развязало мне язык, но не таила ли такая откровенность угрозу? Спасся ли я из одной ловушки, только чтобы угодить в другую?
— Мы ничего дурного не хотели, а только думали про Игру, — сказал я. — И нас вело и вело шаг за шагом.
— Бояться нечего, — сказал он. — Даю тебе в том мое слово. Я ничего от тебя не потребую сверх этого рассказа.
Мне оставалось только уповать, что он сказал правду. Я уже зашел слишком далеко, чтобы взять свои слова назад или замолчать.
— Потом Мартина сразила любовь к этой девушке, — сказал я. — Чистое безумие, ведь он видел ее всего один раз.
Я рассказал ему про то, как нас схватили, как продержали ночь и день взаперти, а потом отвели к Лорду и заставили представить Игру, но в особом покое, только перед самим Лордом и его управляющим, и как Мартин предал нас.
— Вы первые комедианты, допущенные в собственные апартаменты сэра Ричарда, — сказал он. — Говорят, он любит музыку, но не зрелища и не Игры. Жизнь он ведет самую воздержанную. — Это было сказано почти с жалостью, словно речь шла о какой-то ущербности духа.
— Ну, — сказал я, — этот покой свидетельствовал о самом строгом воздержании. В нем не было ничего, кроме единственного кресла. И там нигде не было ничего примечательного, кроме смрада чумы, когда мы шли туда.
Сказал я это просто так, но он поднял голову и вперил взгляд в мое лицо.