— Еще один — в паху справа, но поменьше, — сказал человек в капюшоне. — Чтобы его увидеть, тебе надо подойти поближе.
— Я уже видел достаточно. — Судья отвернулся. — Позаботься, чтобы бедного паренька одели в саван и должным образом вновь предали земле, — сказал он через плечо и уехал, забрав меня с собой.
Обратно мы ехали бок о бок — он придерживал своего коня рядом со мной, а его люди следовали сзади. И пока мы ехали, он рассказал мне то, в чем я нуждался для полного понимания.
— Это монах поставлял мальчиков, — сказал он. — Около замка, конечно, есть трясина или клоака или же тайник в подвалах, где потом он прятал трупы. Разумеется, разыскать это место не очень трудно, но нам нет надобности заходить так далеко.
— Но почему человек творит подобное зло? Ради какого вознаграждения?
— Неосмысленные вопросы, Никлас. Зло слишком уж обычно в нашем мире, чтобы задумываться над тем, почему да отчего. Куда естественнее спросить о более редкостном и дивиться, почему люди иногда творят добро. Может быть, ему нравилось наблюдать. Может быть, ему платили. Может быть, он искал той власти, какую обретают, становясь необходимым власть имущим.
В сердце своем я не поверил в подобное преобладание зла и до сих пор не верю, кроме тех часов, когда мной владеет уныние.
— Ну, Тот, кому он служил, — сказал я, — наградил его петлей за его труды.
— Он был повешен за свои преступления и чтобы помешать ему говорить. И сделал это не тот, кому он служил. Тот, кому он служил, уже умирал.
На мгновение, пока мы ехали в более неверном свете, так как луну теперь затягивали облака, в моей памяти возникли те последние слова, которые, будто странно понуждаемые, мы произносили хором в нашей Правдивой Игре о Томасе Уэллсе: «Он был духовником Лорда, он служил благородному Лорду…»
— Ну конечно же, — сказал я, — теперь я понял. Это был молодой лорд, сын. Симон Дамиан был духовником Лорда, это так, но служил он сыну. Отец каким-то образом узнал про это или уже знал, как знают что-то и не допускают в свои мысли.
— Или же молодой человек мог облегчить душу, когда понял, что умирает, — сказал судья. — Уильям де Гиз, любимец дам, единственный сын, цвет рыцарства.
— Вот почему он оставался в своем покое. Вот почему он не выехал на ристалище!
— Видишь ли, — сказал судья, — от остальных Томас Уэллс отличался двояко: он нес кошель с деньгами, и он как раз заразился чумой. Возможно, он уже чувствовал себя плохо и останавливался отдохнуть, а потому еще шел по дороге, когда спустилась темнота. Про кошель монах знал, но про чумные признаки не знал никто, пока Уильям де Гиз, гордость сердца своего отца, не сломал мальчику шею. Затем, когда похоть его насытилась, у него оказалось достаточно времени заметить их. И уж тогда он больше к мальчику не прикоснулся. Ни он, и никто другой. Так он и пролежал там до ночи. И тут Симон Дамиан измыслил свою хитрость. Он выждал столько, сколько осмелился. Двенадцать часов после смерти чума остается прилипчивой, так, во всяком случае, верят люди, хотя я слышал, что врачеватели считают это время более длительным. А мальчика надо было одеть и оставить на дороге до рассвета — монах не мог допустить, чтобы его увидели. Все это было для меня темно до нынешнего вечера, пока ты не сказал мне про чумной смрад в жилых апартаментах замка.
Потом мы некоторое время ехали молча. Я думал о том, как сильно был должен Монах ненавидеть Ткача, если подверг себя такой опасности — не только гневу своего господина, но и гнусному дыханию чумы. Но конечно же, он понимал, что его роль сводника подошла к концу. Быть может, он подыскивал себе другую. Тому, чью звериную похоть он кормил и кому под конец скормил моровую язву и смерть, уже нельзя было дать никакой роли, никакой маски ужаснее его собственного лица.
— Теперь он не более чем зловонный запах, — сказал судья, будто угадав, куда клонятся мои мысли. — Никто не живет более шести суток после появления первых признаков. А сейчас как раз шесть дней с того часа, когда монах положил мальчика у дороги. Ведь произойти это должно было именно в это время утра. Взгляни, скоро рассветет.
Перед нами над кровлями и трубами города завиднелись первые тусклые полосы занимающегося дня. Затем мы свернули на улицу, где находилась тюрьма. Оставался один вопрос, язвивший мою душу. Я вспоминал слова Стивена и его жест оратора, когда он сидел пьяный в сарае, вытянув перед собой длинные ноги: «А раньше ничего…»