Чего уж тут гадать? Поживём – увидим.
Толкнув скрипучую дверь, я вывалилась на высокое крыльцо.
Серое небо висело над серыми крышами Болони.
Называлось наше селище так потому, что лежало в низменном поречье разливанной Ветлуги. Её устье, делившееся на сотни проток, делало жизнь здесь не очень уютной. Короткое северное лето со звенящим от гнуса воздухом и сырая ветродуйная весна – благодарение богам – длились недолго. Мимолётный благостный вересень приносил отдохновение от ветров, сырости и кровожадного гнуса, навевая скорые заморозки, и уступал место долгой здоровой зиме. Не всегда простой, не всегда благодушной, но все же наиболее уютной здесь, в гнилых болотах поймы.
Дома в Болони ставили на высоких сваях - половодье в этих землях испокон веку было дело непредсказуемым: что по силе разлива, что по длительности. Говорят, места наши гиблые. Но я, разменяв свои двадцать зим, никогда не видела иных земель и не знала другой жизни. Ко всему я здесь была привычной и находила радость и красоту в своей земле, которую чужаки, быть может, и не желали замечать.
Однажды, в давнем детстве, я слышала как судачили отцовы кмети, не обращавшие внимания на снующих на княжьем подворье вездесущих детей и щенков, почитая их примерно равными в развитии и потребностях.
- С чего это княгиню занесло в этакую возгряную топь? Или посуше в Суломане места не нашлось, ети его?
- Ото ж. За Силяжью да Нырищами уже жить можна. А тута Истолово логово, а не земля. Благо, уберёмся отсель до новой луны уж точно. Внове Силь с восхода попёрла. Бают, Копытени пожгли, на Воловцы облизываются. Чают себе ещё кусок Заречья оттяпать…
- Да уж лучше посечену быти в бою, нежели тухнуть тут вживе среди комарья да болот…
Была я мала в ту пору летами, а всё же засел этот разговор гвоздём в голове, заставил задуматься над жизненным устройством. К кому пойти расспросить, кто разъяснит дитятке?
Мать далека и недосягаема как заря. Княгиня сулемов всё время занята большим хозяйством княжеского подворья, делами Болони и всей Суломани. Её огнецветная, высокая, рогатая кика лишь изредка мелькала в моём детстве на фоне вечевых сборищ, в чадящих факелами гридницах, среди пирующей дружины, на княжьем дворе, утоптанном в каменную твердь ногами сулемов, ищущих справедливого суда у своей большухи.
Отца я видела ещё реже – возвращающимся из военных походов во главе бородатых воев – мощным, ширококостным, словно вырезанным из каменного дуба. Он спешивался у крыльца, оглаживал шею своего усталого гнедого, кланялся княгине, принимая из её рук ковш с пенным пивом, и скрывался за дверью гридницы. Детей, выведенных к ступеням ради встречи, он, казалось, не замечал. Знал ли он вообще моё имя?
Однажды я имела возможность убедиться, что знал.
На одном из пиров, наклоняя резной ковш с крепким мёдом над братиной, стоящей у локтя князя, почувствовала на себе его взгляд. Повернула голову. Глаза у отца серые, как пасмурное небо. А я и не знала ране.
- Ох, и руда же ты, Рыська, - сказал он без всякого выражения. – Не найдёшь себе мужика. Готовься в кмети. Возьму в дружину, коли захочешь. Коли лениться не станешь. Не станешь?
Он поднял тяжёлую бронзовую братину, украшенную диковинными латыгорскими зверями, отпил и передал кметям на правую руку.
- Чего молчишь? Або век свой собираешься меж коров с подойником бегать? Забыла чья ты дочь?
Не мудрено забыть, - подумала я уныло, - коли тебе об этом так редко напоминают.
- Не стану, - сказала вслух, - лениться, батюшка.
Это был мой единственный разговор с отцом за тринадцать минувших мне в ту пору зим. Я только недавно уронила первую кровь и опоясалась понёвой поверх детской рубашонки. Мать повязала мне на голову девичий венчик, обозначив начало пригляда, и вздохнула безнадежно над моей ярко-рыжей головой. Но промолчала. А отец приговор озвучил.