Николай Дворцов
МОРЕ БЬЕТСЯ О СКАЛЫ
Роман
Герой — это человек, который в решительный момент делает то, что нужно делать в интересах человеческого общества.
Мужество рождается в борьбе.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Низкое лохматое небо сеяло почти невидимую водяную пыль.
Впереди колонны, с боков и сзади — штыки. Сплошной частокол штыков. Мокрая, холодно-синеватая сталь поблескивает с угрожающей ненавистью. Такая же угрожающая ненависть в глазах и на мокрых синеватых лицах конвоиров.
Колонна, миновав круглую опрятную площадь, вышла на улицу. Трак. Трак. Трак, — тарахтят о скользкую брусчатку деревянные подошвы пантофель.
Как на военном смотру, выстроились в две шеренги дома. Из красного кирпича, под крутыми крышами из красной черепицы, они похожи друг на друга, как близнецы.
Пленные идут по пять в ряду. Пять, еще пять, еще… В колонне около шестисот человек. Идут, ежась от холода, покачиваясь от слабости. У каждого между остро выпирающих лопаток жирно наляпанные краской буквы «SU». Такие же буквы на груди и коленях. Голод так изнурил людей, что остались только кости да кожа. Желтая и тонкая до прозрачности, она виснет, собираясь в складки. И поэтому все пленные, сколько бы ни было им лет, выглядят дряхлыми, беспомощными старцами.
У Степана Енина глаза так ввалились, что, как говорят, крючком не достанешь. И там, в глубине глазниц, они горят, как у больного. Степан тянется взглядом за грань штыков. Хочется хоть мельком взглянуть на иную, расхваливаемую немецкой пропагандой жизнь. Вот она, до нее три-четыре шага…
На тротуарах под каштанами, роняющими блеклые листья, скапливаются любопытные. Отвернув чуть в сторону гнедых битюгов, в темно-зеленом фургоне на резиновом ходу важно восседает старик. Черный клеенчатый плащ, отвислые, тщательно выбритые щеки и выпяченная нижняя губа, на которой прилип окурок сигары.
Откуда-то вынырнул мальчонка в коротких штанишках и кепи с большим блестящим козырьком.
— Швейн! Большевик! — взвизгнул он, запуская в пленных камнем.
Конвоир притопнул, делая вид, что намеревается догнать задавшего стрекача мальчонку. А потом, оглядываясь на соседа, хмыкнул. Перехватив его взгляд, старик в фургоне снял с губы окурок и довольно заулыбался. Заулыбались и на тротуарах.
Сколько презрительного любопытства, спеси и ненависти. И ни капли сочувствия, ни на одном лице. «А нужно ли сочувствие? Ведь враги»… — думал Степан, не переставая вглядываться в немцев. И все-таки ему стало легче, когда старушка в черной шляпке с помятым пером и черной сумкой, из которой сиротливо выставились горбинки картофелин, горестно качнула головой и поспешно, точно мышь, юркнула в ворота.
Последние дома остались за спиной. И лучше. К черту все! Степан смотрит вперед, но уже в ста метрах дорога тонет в густом липком тумане. Лишь по обочинам видны ряды коряжистых деревьев.
Степан думает о том, что вот эта чертова дорога началась для него под Харьковом в конце мая. Теперь октябрь, первая половина… Полгода еще не сравнялось, а все то хорошее, радостное, которое было, ушло так далеко, что кажется, его никогда не было.
Колонна остановилась. Впереди из тумана вырисовывается силуэт корабля. Справа и слева — тоже несуразные глыбы кораблей, подъемные краны, огромные конусы угля. Среди металлического лязга и грохота почти непрерывно слышатся гудки и сирены, то сипло-басовитые, самодовольные, то визгливые, будто крик испуганной торговки. Порт. Неизвестный, большой…
Пленных пересчитывают. Томительная своей выстойкой процедура.
— Фюнф, цен, фюнфцен, цванцинг, — считает начальник конвоя, полный пожилой лейтенант. Носатое лицо с мрачно опущенными углами рта убедительней всяких слов говорит о том, что лейтенанту осточертело мокнуть под дождем. Ему хочется поскорее развязаться с пленными, вернуться в тепло, чтобы выпить кофе, а может быть, и стопку шнапса. Поэтому лейтенант не скупится на беспричинные тумаки и зуботычины. Рядом с начальником конвоя — унтер-офицер в фуражке с высокой тульей и просевшим, как плоская крыша сарая, верхом. Узкие галифе, высоко и плотно обтягивая тонкие ляжки, делают его похожим на цаплю. Лицо унтера сухое, с запавшими щеками, нос тонкий и острый.
— Фюнф унд цванциг, драйсит, — продолжает считать пятерки начальник конвоя.
— Что живот распустил? — унтер сдабривает вопрос смачной матерщиной и улыбается.
Пленные переглядываются. Оказывается, эта цапля чисто говорит по-русски, а ругается просто виртуозно.
Пересчет, наконец, окончен. Унтер расписался в документах, взял один экземпляр, аккуратно свернул и положил в нагрудный карман френча.
Кто-то из пленных мрачно буркнул:
— Хоть бы пожрать дали. Вторые сутки голодом…
— Если бы вторые… Все время, — поддержал его голос.
— О, голодные! — на лице унтера деланное удивление. — Как нехорошо. Накормим. Все будут сыты вот так! — он провел пальцем по тонкой шее.
Жорка, однополчанин Степана, зло ворчит:
— Этот из гадов гад…
Степану очень хочется, чтобы Жорка ошибся. Ведь не все же они на одну колодку. Вот тогда…
— Ап! Шнель!
Началась погрузка.
Поднимаясь по крутому трапу, Степан услышал:
— Не иначе, как в Норвегию… Прут туда нашего брата, как баранов…
Жорка дернул Степана за рукав.
— Слыхал? Говорят, в Норвегию. Что за страна?
Степан попытался вспомнить школьные уроки географии, литературу, которою приходилось читать о Норвегии.
— Столица — Осло… Фиорды… Расположена на Западном побережье Скандинавского полуострова…
— Это и без тебя знаю. Что за народ? Чем занимаются? — перебил Жорка.
— Рыбой… Вода кругом… Леса и горы…
— Хорошо, если в самом деле туда, — Жорка заметно повеселел.
— Норвежцы — добрый народ. Мне один рассказывал… Был там… — неожиданно встрял в разговор Федор Бойков, черноглазый и скуластый, смахивающий на татарина, с корявым шрамом через всю правую щеку. Идя вслед за Степаном и Жоркой, Федор поддерживал за локоть военврача Олега Петровича Садовникова. У того на широком чуть приплюснутом носу — очки с выбитым правым стеклом, лицо сосредоточенное. Он, кажется, не слышит, о чем говорят рядом.
Когда поднялись на палубу, в разрыв облаков плеснулось солнце. Широкая река засверкала расплавленным серебром. А за ней — пойменные, усеянные кустарником луга, домики, стадо коров, сады — все, прикрытое светлыми клочьями тумана, кажется призрачным, невероятным. У Степана запершило в горле. Ему вспомнились родные сибирские места. Их конечно, больше не увидеть. И Лены, жены, не увидеть… Неужели не увидеть?..
Пересекая палубу, Степан успел заметить белую рубку с искусно нарисованными тузами — пиковым, трефовым, червовым, а сверху, на марсовой площадке, — дуло малокалиберной пушки.
— Шнель, меньш! Шнель! — два молодых матроса, усиленно работая кулаками и коленями, провожали пленных в черную дыру квадратного люка. Гремя подошвами, пленные скатывались по крутой железной лестнице.
На грязном полу — грязная, истертая солома (видно, не в первый рейс отправляется корабль с живым грузом в трюмах).
Жорка бросился со всех ног захватывать место.
— Сюда! — крикнул он Степану.
А по железным ступенькам продолжали греметь подошвы пантофель. С каждой минутой становилось все тесней. Свободным оставался лишь проход между ногами пленных шириной не более метра.
Последним в сопровождении конвоира спустился в трюм унтер. Остановился в проходе, не спеша достал из портсигара сигарету, щелкнул никелированной зажигалкой и, важничая, явно дразня аппетит пленных, затянулся. Сложив тонкие губы трубочкой, далеко пустил струю пахучего дыма, усмехнулся.