Выбрать главу

Лукьян Никифорович преподавал в средней школе русский язык и литературу. У него крепкая память, в разговоре он то и дело приводит цитаты из художественных произведений. Тарас Остапович своих соображений почти никогда не высказывает, он только соглашается с другом, тихим голосом поддерживает его. Тарас Остапович всю жизнь работал бухгалтером в конторе того районного центра, в котором Лукьян Никифорович всю жизнь преподавал. Земляки вместе копаются в немецких обносках, сортируя их. вместе едят баланду, вместе спят. Такие «привилегии» земляки получили потому, что вместе предъявили унтеру листовки-пропуска.

— Господин унтер-офицер! Господин унтер-офицер! — спешил Лукьян. — Мы убежденные враги большевизма. Позвольте, господин унтер-офицер, высказать политическое кредо. Вкратце, конечно… Мы за то, чтобы Украина была самостоятельной. Конечно, самостоятельность предусматривает тесный союз с великой Германией. Без этого…

— Плевал я на ваше кредо и самостоятельность, — унтер смачно выругался, но потом все-таки определил земляков в кладовую.

В полицайской чавкали, как в свинарнике. Несколько полицаев сидели за столом, чуть не по локоть запуская руки в «параши». Каморные Крысы, скрываясь, как в норе, на нижних нарах, ели из одного котелка. Ели, угощая друг друга, но каждый ревниво следил, чтобы земляк не захватил лишний раз ложкой. И если словоохотливый Лукьян Никифорович вступал с кем-либо в разговор, он как бы нечаянно прикрывал на это время котелок рукой, а потом спохватывался:

— Да что же это я?.. Давай, Тарас Остапович, не стесняйся. Конечно…

Не ел только Яшка Глист. Высокий и тонкий, он, весь возбужденно дергаясь, сновал взад-вперед по комнате. Его потрясла принесенная кем-то с работы весть о том, что немцы окружены под Сталинградом.

— Не допускаю мысли! — убеждал себя Яшка. — Не поверю! Ни в жизнь! Хотя красные могут окружить немецкие войска, но потом сами же и поплатятся. С шестнадцатой армией не так, что ли, было? И всегда так будет. Если бы эта война была пятьсот или четыреста лет назад — тогда другое дело. Тогда все решало дикарство. Его у русских больше, чем достаточно. А теперь исход войны зависит от культуры нации. Немцев нельзя победить: они самые культурные, самые сплоченные, у них самая высокая техника.

— Да, конечно!.. — запищал из темного закутка нар Лукьян Никифорович. — Вполне разделяю ваше мнение. Ведь эту мысль высказывал еще великий Гете…

У Яшки передергивались тонкие губы и впалые землистого цвета щеки. Яшке очень хотелось курить, его подвижные пальцы уже несколько раз прикасались к карману, в котором были спрятаны сигареты, но боязнь, что вдруг кто-нибудь попросит «сорок» или «двадцать», всякий раз останавливала его. Ведь такому, как Егор, не откажешь…

— Вот я и говорю… — согласился Яшка, довольный тем, что нашел поддержку своим высказываниям. — Национал-социализм — истинное призвание каждого немца. Мы, русские…

— Заткнись, Глист! — злобно рявкнул вдруг Егор так, что Яшка вздрогнул. — Надоела трепотня. В яму бы тебя… И этих Крыс заодно… Мозги промыть. Тогда бы поняли. Политика… Вот она где, политика! — Егор громко стукнул ложкой по боку наполовину опустошенной «параши». — Самая злая и верная собака уйдет за куском хлеба. И на хозяина не оглянется. И каждый из нас так. Вот Федор жалостливые слова мне говорил: «Пожалей ребят, тяжело им». Это утром было, а только сейчас он этих ребят шлангом порол. Порол потому, как баланду жрать хочет.

— Ты прав, Егор, — пробормотал Федор. Он начал расстегивать мокрую тяжелую шинель, а пальцы дрожали, не слушались.

Торжествующе проворчав что-то, Егор склоняется опять над «парашей». Его желудок уже давно набит до отказа, но Егор ест. Ест, сопя и пыхтя от усилий. Лицо полицая блестит, цветом оно не отличается от кусков брюквы, которые он упорно толкает в себя.

Федор, стянув шинель, пристраивается около печки. Невидимые струи тепла проникают в рукава, потом все дальше и дальше, охватывают все тело. Приятно. И есть, кажется, не так уже хочется. Только в душе все кипит и клокочет. Федор чувствует на себе взгляды полицаев.

Торжествуют. Еще бы! Теперь он такой, как вся эта волчья свора. Купили…

Егор, тяжело ступая, идет с «парашей» к двери, рывком распахивает ее. Прямоугольник света падает в коридор на испуганно просящие лица.

— Какого черта торчите?

— Супчику бы…

— Ишь, чего захотели. А курево?

Вперед выдвигается Дунька. Не переступая порога, он заглядывает в «парашу», взглядом спрашивает цену.

— Две сигареты.

— Бог с тобой, Егорушка… Водичка голимая…

Егор свирепеет.

— Ты что, падло, рядиться вздумал? Двину вот!.. Кто две сигареты! — не спрашивает, а скорее требует полицай.

Пленные молча расступаются. Черт его знает, в самом деле двинет.

— Не даете? Так нечего под дверями торчать! — Егор рывком захлопывает дверь, но тут же открывает ее. — А какая сигарета, Дунька?

— Французская, восьмой номер.

— Гони! Пользуйся моей добротой. Знаю ведь, сам нажрешься да за сигарету продашь.

— Что ты, Егорушка? Мыслимо ли такое. Кто даст… — отнекивается Дунька, хотя именно так и намеревается поступить.

Егор садится около печки. На большой, как лопата, ладони он разминает сигарету, кладет туда и тоже разминает подаренный за усердие мастером окурок сигары, набивает трубку. Яшка Глист, видя, что самая неотразимая кандидатура на «сорок» отпала, тоже потихоньку извлекает из кармана дрожащими пальцами сигарету.

Полный желудок, тепло печки и глубокие затяжки крепким табаком приводят Егора в благодушное настроение. Щуря выпуклые глаза, он говорит без угрожающе рычащих нот в голосе:

— Видали, как набросились? Смехота… За черпак баланды горло перегрызут, отца родного убьют. А ты, Глист, начал размазывать. А вот скажи: для чего портрет боцману подносил?

Яшка жадно, с присвистом затягивается сигаретой.

— Примитивно судишь, Егор. Я о другом говорил. Совсем не из той оперы…

— Тут опера одна! — обрывает Яшку Егор.

10

Федор пытался уснуть, чтобы успокоенным снова обдумать свое положение. Но не тут-то было Его мысли напоминали растревоженный улей. Они роились и жалили, жалили до нестерпимой боли. У Федора пересохло во рту, и очень хотелось курить.

Да, никогда еще он не попадал в такой оборот. Надеялся чем-то помочь товарищам. Какая чепуха! Чем тут поможешь? Почему он не отказался пороть Васька? Струсил? А если бы отказался? Что тогда? Тогда пьяный боцман застрелил бы его. Определенно. Для них это, что плюнуть. Ну и пусть. Да, но Васька все равно пороли бы. Еще хлеще пороли бы: у Егора жалости не бывает. Это так, конечно, но… Каждый человек ищет оправдания своим поступкам. Вот и он, Федор Бойков, капитан, коммунист, старается оправдать свое жалкое малодушие…

Не хватало воздуха. Федор рванул ворот тягучей, как резина, рубахи, сел, больно стукнувшись головой о доски верхних нар. С досады чертыхнулся, зажал ладонью ушибленное место.

Сверху, с боков и снизу храпели. Храпели дружно, на все голоса: один, как лошадь, поднимающаяся с тяжелой поклажей в крутую гору, второй будто переливал из посудины в посудину воду, а храп третьего напоминал разъяренное рычание какого-то неистовою зверя. Все это с другими подголосками сливалось в дикую какофонию.

— Страдаешь?

Обернувшись, Федор встретился взглядом с Андреем Куртовым, старшим барака.

— Я тоже не могу заснуть, — сказал Куртов.

— Душно, — сказал Федор.

— Нажрутся брюквы… Меры, скоты, не знают. Того и гляди, потолок поднимется…