За думами Васек не сразу замечает песню, которая робко влетает в открытую дверь.
Схватись за подоконник, Васек начинает дышать часто, прерывисто, лицо чуть розовеет.
Васек уже не видит ни хитросплетенных рядов колючей проволоки, ни сторожевых вышек, ни барака. Ничего этого нет. Все рухнуло, пропало, как от взмаха волшебника. Есть только Волга, размашистая, плавная, с родной деревней на пологом берегу, с березками, с невестой Тамарой…
Пошатываясь, Васек пришел в комнату. Лег рядом со Степаном и уставился в потолок.
— Дома нас давно покойниками считают, а мы вот еще дышим.
— Да, определенно считают… — согласился Степан.
— Бабка моя такая богомольная… Поди, не один молебен за упокой меня отслужила, — Васек грустно улыбнулся. — Странно… Нас нет, а жизнь там идет прежним порядком. И трактора работают… И девки замуж выходят… Моя Тамара теперь уж, наверное, выскочила. Ей что?.. Ну погоревала, когда весть пришла… Может, потихоньку похлюпала. И все. Санька Ершов все время шел мне наперерез, перебивал. За него, наверное, и вышла. Да и твоя, пожалуй, не засидится. Вот разве ребенок удержит.
— Не за кого там теперь выходить, — возразил Степан, — А потом я верю в жену. И вообще в людей надо верить.
— Только что не за кого… Я забыл, что Саньку тоже взяли в армию. Тамара писала… Всех взяли, под метелку. А насчет веры в людей — это ты брось. Я раньше тоже верил, считал всех хорошими. Но откуда же гадость всякая взялась? Егоры, морды. Вот к сапожникам заходил — одного поля ягоды. Верить! Пучеглазый на твоей заднице зябь поднимает, а ты ему верь. Да знаешь…
— Не о таких я говорю, — перебил друга Степан. — Это не люди, а мусор. В мирной жизни они терялись среди настоящих люден и сами порой казались настоящими. А как война нахлынула — всплыли навозом. Егора я ненавижу, а вот Олега Петровича уважаю всей душой, верю в него.
— Сейчас Андрей, старший барака, пел, — сказал Васек. — Ух, и пел! Душу наизнанку выворачивал. Плохой человек не может так петь. Честное слово!.. Я даже читал об этом. Подожди! Как было сказано? Ага… Поселись там, где поют. Кто поет, тот не имеет злых мыслей.
Степан привстал, поправил в изголовье шинель и опять лег.
— Сколько тебе лет, Васек?
— Мне-то? Девятнадцатый доходит. Забыл, что ли? А что?..
— Просто так… Мальчишка еще…
Васек упрямо запротестовал. Какой же он мальчишка, если столько хлебнул горького. Иному за семьдесят лет не выпадает и сотой доли. Сказал тоже… Вот только зря он не женился. Теперь рос бы сын или дочь. Хорошо, когда после тебя кто-нибудь остается. Во всяком случае умирать спокойней.
— Умирать собираешься?
Васек ответил не сразу. Он повернулся с бока на живот, уткнулся лицом в Степанову шинель, которая служила обоим подушкой. Затем подпер кулаком подбородок и, продолжая лежать вниз лицом, заговорил:
— Рад бы не умирать, но придется. Тут куда ни кинь — все клин. Кругом смерть, танец среди мечей…
Я по всякому примеривал — один черт — хана. Вот допустим, что до конца войны мы не умрем с голода. Думаешь, вернемся домой? Дудки! У немцев тут армия, они так укрепились в скалах, что просто не подступишься. Берлин наши возьмут, а тут они, гады, будут драться. Можно ли при таком положении им держать за своей спиной врагов? Значит, крышка нам. Сразу прикончат нас, если союзники попытаются высадить сюда десант. Ведь нас вон сколько. Сбрось самолетом винтовки и пойдет кутерьма. Не нужны мы станем и после того, как построим эту чертову базу. Куда такая орава? Получается, кругом пятнадцать. Выхода нет. И я свою жизнь давно уже перечеркнул, крест поставил на ней. А умирать страшно. На фронте не боялся, а тут страшно. Расстрела боюсь. Нагляделся тогда…
Васек ткнулся опять в шинель и засопел.
— Да ты что! — удивился Степан. — Первый раз таким вижу. Живой смерти не ищет. А мы пока живые и супу перепадает больше немецкой нормы. Может так все обернуться, как совсем не думаешь… Так что брось!
— Я понимаю тебя, — глухо отозвался Васек. — Правильно делаешь. Не зря учителем был. Нам надо подпирать друг друга. Иначе пропадем еще до смерти. Я и сам не пойму, как сорвался. Не было такого. Это все чертовы сапожнички… А потом песня… Эх, песня!..
По приказанию боцмана Антон уже вторую неделю ходит с дневной сменой на работу, обязанности у него не большие, но лестные для него. Когда окруженная конвоирами колонна спускается в яму, там уже толпятся мастера. Колонна останавливается, и мастера один по одному бросают:
— Фирциг манн![31]
— Фюнф унд драйциг![32]
Мастера обращаются к начальнику конвоя. Антона они будто не замечают. Но тот, нисколько не смущаясь этим, услужливо перехватывает заявки. Он начинает бойко распоряжаться: отсчитывает пленных, назначает полицая.
— Смотри, чтобы морды не филонили!
Дальнейшие действия Антона во многом определяются погодой. Если день выдается сравнительно терпимый, без сильного дождя и ветра, Антон спускается в яму, кричит вместе с полицаями на пленных, случается, пускает в ход кулаки, лезет, подмазываясь, с разговорами к мастерам и конвоирам.
Норвежцы, наблюдая за Антоном, укоризненно качают головами, при случае потихоньку говорят русским:
— Антон никс гут, Форредер[33]. Квислинг.
В сильный дождь и ветер, который, кажется, подобно рентгеновским лучам, насквозь пронизывает человека, Зайцев предпочитает находиться под крышей — в цементном складе, где-нибудь на барже, а иногда осмеливается заглянуть в сборный домик — конторку мастеров, но долго там не задерживается.
После окончания работы начинается построение. Антон изо всех сил старается создать видимость своей значимости. Он выравнивает ряды пленных, по нескольку раз пересчитывает их, набрасывается на опоздавших. Антон не принимает в расчет оправдания пленных, что их задержал мастер. Он, к удивлению немцев, все равно орет и топает, машет кулаками.
Но вот Антон и начальник конвоя в последний раз пересчитывают пленных. Наконец-то все.
Колонна медленно трогается.
Дорога, описывая плавный полукруг, поднимается все выше и выше, вдоль высокой каменной стены выходит на улицу пригорода. Справа, внизу, ярится море. Оно всегда ярится. Русские ни разу не видели его тихим и ласковым. Слева — каменистая гора с зубчатой вершиной. На склоне, у подножья горы, большое кирпичное здание школы, а за ним — двухэтажные деревянные домики. Они стоят не один к одному, как принято, а на облюбованных местах, где удобней. К ним ведут узкие ступенчатые дорожки. Дома обнесены невысокими и совершенно одинаковыми сетчатыми оградами, за которыми теперь, накануне нового года, зеленеет незнакомый русским кустарник. Ближе к лагерю дома, будто осмелев, перебегают на правую сторону улицы и стоят здесь более дружески, не обособляясь.
В обычные дни пленные проходят улицы в темноте. Но сегодня воскресенье. В честь этого работа в яме закончилась раньше, еще засветло.
Улица оказалась необыкновенно многолюдной. Несмотря на дождь, норвежцы, мужчины и женщины, старые, молодые и дети, все в плащах, стоят по одному и группами на каменных ступеньках дорожек, на площадках домов, прохаживаются по тротуарам. Вот молодая мать ведет на помочах ребенка. Ему не больше года. Малыш потешно переставляет вкось и вкривь ножонки. И тоже в плаще и зюйдвестке…
Оккупанты уже научили норвежцев скрывать свои чувства к русским. Если вначале норвежцы открыто приветствовали русских, бросали пакеты с едой, то теперь, после того, как конвоиры тут же, на улице, избили несколько человек и передали их в руки гестапо, норвежцы стали осторожней. Теперь они выражают свои симпатии украдкой, незаметными для конвоиров улыбками, кивками. И только дети — какой с них спрос — бегут с боку колонны, бросают пакеты, кричат: