Выбрать главу

— Возмутительно! Как у тебя только язык поворачивается? — гусаком шипит Лукьян Никифорович.

* * *

Беседа унтера с пленными первой комнаты обеспокоила Бакумова. Он решил посоветоваться с врачом (Федор эту неделю работал в ночной). Вечером Бакумов зашел в приемную.

Санитар мыл пол. Чтобы не возиться с тряпкой, не гнуть в три погибели спину, дошлый Иван смастерил что-то похожее на швабру — между двумя дощечками зажал гвоздями разрезанный вдоль резиновый шланг, приделал черенок. И теперь, обильно смочив пол, Иван без особого труда сгоняет грязь в угол.

Услыхав звук открываемой двери, Иван выпрямился, кивнул на приветствие Бакумова.

— Нэма. С Глистом кудась пишлы.

— С Глистом? — удивился до растерянности Бакумов.

— Да не лякайся, — успокоил Иван. — Там стилько балачки… Як браты… — Иван опять принялся драить пол. Гонит грязь прямо в ноги Бакумова и ухмыляется. Бакумов отступает за порог.

— Шутишь, что ли, хохля?

— Правду кажу, не шуткую.

Санитар, действительно, не «шутковал». Выйдя из ревира, Бакумов увидел Садовникова и Глиста. Прогуливаясь по двору, они оживленно беседуют. Вот остановились, смотрят друг на друга. Глист увлеченно жестикулирует. Его руки с растопыренными пальцами то описывают полуокружности, то стремительно рубят воздух.

Бакумова разбирает любопытство. Он не может отказать себе в том, чтобы не пройти мимо. Делает вид, что направляется в кладовую, около которой толпятся желающие обменить обувь или одежду. За несколько шагов от беседующих Бакумов, приняв задумчивый вид, опускает голову, будто не замечает их.

— В «Демоне поверженном» какая-то магическая сила!.. Я не могу смотреть без содрогания! Да, Врубель — гигант!

— Своеобразный художник, — соглашается Садовников и тут же оговаривается, что он не знаток искусства.

Глист перебивает:

— Не надо быть особенным знатоком, чтобы понять… А ведь затерли… Бродский — художник, а Врубель так себе… А что сделали с Сережей Есениным? Возмущения не хватает. Зато Маяковского вознесли…

Постояв около кладовой, Бакумов возвращается. Глист и Садовников, прощаясь, жмут руки.

— Заходите, — приглашает Садовников. — В шахматы сыграем.

— Спасибо. Я не особенный охотник… А поговорить зайду.

Врач уходит в ревир. Некоторое время спустя туда же заходит Бакумов. Прикрыв поплотнее дверь приемной, Никифор удивленно разводит руками.

— Что ты затеял, Олег? На кой черт он тебе? Нашел друга…

Олег Петрович лукаво подмигивает в пустой ободок очков.

— Ничего страшного, Никифор… Врагов надо знать. А как же? Я вот думаю Степана подослать к Лукьяну Никифоровичу. Учителя, найдут общий язык. Узнать, чем тот дышит, не вредно. И проболтнуться может… Иван, тащи шахматы!

И вот они опять склонились над шахматной доской. Выслушав Бакумова, Олег Петрович задумчиво крутит в руках пешку.

— Эта чертова власовщина осложняет наше положение. Приходится бороться на два фронта.

— Но так нельзя бороться. Это не борьба, а самоубийство. Они вот выявят наиболее активных и уберут их. Им это ничего не составляет. Не поможет — еще уберут… Два-три десятка расстреляют — остальным ничего не останется…

— Такого, пожалуй, не случится… Не сдадутся… Хотя… — размышлял вслух Садовников. — Вот положение… Молчать нельзя. С власовщиной надо бороться, всеми силами, но не такими методами… Да, так не годится, ты прав…

— А знаете, что говорит Егор? «Только бы за проволоку вырваться, получить винтовку, а там посмотрим»…

— Демагогия! Надувательство! — Возмущенный Олег Петрович шарит по карманам. Ему хочется курить. — Егора кто-то научил. Сам такого не сообразит. Только запишись, тогда все… Немцы не дураки… Ловушка захлопнется… Все доводы власовцев надо разбивать. Конечно, не в открытом споре, а потихоньку. Надо действовать через командиров взводов. Пусть те подберут наиболее грамотных ребят…

— Это дело, — соглашается Бакумов. — Думаю, и Федор поддержит.

— Федор? Он никак не может отвыкнуть от прямолинейных действий.

Бакумов улыбается.

— Отвык, Олег Петрович… Федор только с нами хорохорится. А в яме ведет себя по-другому. Я не раз присматривался…

— Да?.. — Садовников задумывается. — Плохо, что все время он вынужден сидеть в ревире. Даже в барак лишний раз не зайдешь. Яму же знает только по рассказам. А ведь там все…

— Олег Петрович, Федор и я должны знать всех командиров взводов. Иначе нельзя. Вот Федор в ночной… Потом вдруг с одним из нас что-нибудь случится?

— Правильно, но предосторожность.

— С этим считаться не приходится. Я на своих людей надеюсь. И Федор…

— Если так, я не возражаю…

14

Что с Ингой? Жива или?.. Только не это. Нет, нет! Надо же было случиться… Хотя он, он во всем виноват. Забыл всякую осторожность, забыл, где находится. Старший барака!.. Ведь говорили… Дурной… И сам влип…

Так думал Андрей. Думал и днем, когда бросал в вагонетку камни, и ночью, когда под разноголосий храп товарищей смотрел широко открытыми глазами в потолок и не видел его.

После того трагического случая Куртов неузнаваемо изменился. Он осунулся, щеки запали, заострился подбородок, а все лицо почернело, точно обуглилось. Нередко случались дни, когда Андрей не произносил ни одного слова. Молча работал, молча шел в колонне, молча съедал баланду и молча ложился. Не надо было быть особенным психологом, чтобы понять: человек окончательно пал духом, надломился.

Федор Бойков вопреки советам Олега Петровича несколько раз пытался откровенно поговорить с Куртовым.

— Что так скис? Хочешь в ревир? Отдохнешь малость.

Андрей отмалчивался. Но однажды сказал хриплым голосом:

— Мертвому припарки не помогают. А я мертвый… Можно дышать, двигаться и быть мертвым. Живой труп… Представляешь?

— Представляю… Чего ж не представить… — У Федора холодно блеснули глаза. — За такие разговоры хочется по уху свистнуть. Честное слово!.. Ведь в бездействии и железо ржавеет. Замкнулся… Думаешь только о себе да об этой девчонке… И все. Больше не хочешь ничего замечать. Чудак!.. Надо не киснуть, а бороться. Уж немного осталось…

— Возможно, ты прав. Да… Без «возможно» прав, но всему бывает конец. Не могу я больше так… Не могу! Понимаешь?

— Ну и дурак! Придумал любовь. Ведь она просто жалеет тебя…

Федор ушел не попрощавшись. Но Куртов, кажется, не придал этому значения. Он лежал и думал. Думал об Инге, о себе. Она жалеет? А он? Что у него — негасимая любовь или жажда иной, настоящей жизни? А разве можно отделить одно от другого? Эта яма, штыки, камень… Нет! Он больше не может! Жить или умереть! Эх, если бы увидать Ингу, хоть на несколько секунд, одним глазом.

И он увидел ее.

…Угрюмый октябрьский день незаметно перешел в насыщенные водяной пылью сумерки. После двух налетов авиации норвежцы выселились из прилегающего к стройке района, и колонна движется улицей среди кладбищенского безмолвия. Справа и слева жутко чернеют в темноте груды разбитых домов. Вот разрез школы — немое свидетельство ужасов войны.

Колонна уходит вниз, огибая лагерь. Дорога становится все уже и уже. Слева — отвесно отесанная скала, справа — обрыв. Андрей идет крайним слева. Идет с неотвязным грузом раздумий…

Дорога настолько сужается, что пленным приходится прижиматься друг к другу. Конвоиры или смешиваются с пленными или, приотстав, собираются в хвосте колонны.

— Андре!

Андрей выпрямляется, как от сильного удара в спину. Что это? Галлюцинация? Неужели он сходит с ума?

— Андре!

Товарищи молча подталкивают его. В двух шагах от себя он с трудом различает две черные тени на черной стене. От тонкого аромата духов у Андрея кружится голова, рвется на части сердце, и он, кажется, теряет рассудок.

— Инга! Инга, — шепчет он, а больше сказать ничего не может.

Андрей находит ее узкие теплые ладони, крепко сжимает их и чувствует ответное пожатие… Если бы увидеть ее глаза…