Андрей рассеянно смотрит в темноте на унтера и слышит не его, а тихое задумчивое журчание ручья, отзвуки горного эха, видит скалы и сосны. Сосны… Под напором ошалелого ветра они лишь слегка клонят вершины и возмущенно шумят, шумят… «„Пер Гюнт!“ — догадывается Андрей. — Да, там такая музыка…»
— Ты онемел?! — Штарке зло дергает Андрея за рукав. — Завтра ты вступишь в освободительную армию! Утром мне отдашь заявление! При всех отдашь, на построении. Сделаешь, говори?..
Андрей слышит, как унтер расстегивает кобуру, и ему становится немного смешно. Конечно, унтер берет его на испуг, шантажирует «А если нет?..» — думает Андрей и все равно не ощущает страха. Удивительное спокойствие. Мысли работают четко, как хорошие часы.
— Господин унтер-офицер, вы так стараетесь, будто я в одиночку могу спасти всех вас. Это не по моим силам, честнее слово! Я понимаю, что поступаю неблагодарно. За трехлетние издевательства, за сломанное ребро, за выбитые вами зубы не соглашаюсь отдать вам свою голову. Да, я очень неблагодарный. Но что поделаешь, так уж воспитан. Родители виноваты и Советская власть…
Унтер молча сопит. Сопит под самым ухом. Почувствовав тошнотворный перегар табака и водки, Андрей делает шаг назад, угождая как раз на то место, где они стояли с Ингой.
— Обнаглел! Надеешься, не решусь? Пожалею?
Андрей поднимает голову. Что это? Ветер зашумел соснами на пригорке или ему кажется? И ручей!.. Откуда он взялся? Как звенит!..
Выстрел заглушает звон ручья в ушах Андрея. А через секунду ручей опять звенит. Но звенит все тише и тише и, наконец, совсем смолкает…
В 1940 году, вскоре после коварной оккупации фашистами города, французский самолет потопил легкий немецкий крейсер. Выскочив ранним утром из-за горы, бесстрашный экипаж на бреющем полете сбросил над бухтой всего одну бомбу. Она взорвалась в машинном отделении. Говорят, не потребовалось и минуты, чтобы крейсер, перевернувшись вверх килем, скрылся под водой.
Немцы вспомнили о крейсере лишь три года спустя. Вспомнили, очевидно, потому, что до зарезу потребовался металл. С помощью понтонов крейсер подняли, завели в военный порт, подтянули к берегу. И теперь здесь каждый день копошатся пленные.
В команду из тридцати двух человек угодил Цыган и Степан Енин. Цыгану, как и прежде, покровительствовал земляк, а за Степана замолвил словечко кладовщик Лукьян Никифорович.
Никифор Бакумов, передав Степану просьбу врача, посоветовал, как лучше сблизиться с Каморной Крысой.
Первое знакомство состоялось в кладовой, когда Степан попросил заменить пантуфли.
— Подошвы совсем раскололись… Ходить невозможно… Посмотрите, Лукьян Никифорович.
Такие просьбы почему-то всегда раздражают Лукьяна Никифоровича. Не оборачиваясь, он метнул к порогу пару сцепленных пантуфель, из которых левый оказался намного больше правого.
— От этого проклятого дерева ноги распухли. Нет ли помягче, Лукьян Никифорович… Уважьте, коллега, так сказать, из-за чувства профессиональной солидарности… А случатся сигареты…
Лукьян Никифорович в глубине полутемного склада живо повернул к Степану острое подвижное лицо.
— Что, педагог?
— Да, трудился, как говорят, на ниве народного просвещения.
Лукьян Никифорович, подойдя к дверям, поинтересовался, откуда Степан, что и где преподавал, сколько времени. Степану пришлось на ходу импровизировать. Он сказал, что родом из Воронежской области (ближе к Украине), что после окончания учительского института изъявил желание поехать на Алтай (романтика!). Там преподавал математику (она дальше всех от политики).
Лукьяну Никифоровичу понравилось, что Енин воронежец. Он улыбнулся, обнажив мелкие и острые зубы.
— Оказывается, соседи. Доводилось бывать в Воронежской области. И не раз… А вот выговор у тебя не воронежский. Ничего похожего. Удивляюсь…
Степану стало холодно, будто он попал на сквознячок. «Начнет допытываться… Дернуло меня…»
— С Бернардом Шоу, конечно, знакомы? — Лукьян Никифорович неожиданно перешел почему-то на «вы», — Читали? Помните, у него есть пьеса?..
— По-разному говорят, — с излишней, пожалуй, поспешностью перебил Степан. — Вы вот с Украины, а говорите чисто по-русски. А у меня мать хохлушка, отец русский. Гибрид, — Степан рассмеялся. — А когда учился, много пришлось потрудиться над своим языком. Я упорный.
Лукьян Никифорович сбочил седоватую голову, поскреб указательным пальнем щетинистый подбородок.
— Да, труд — великая сила. Ромен Роллам считал труд дыханием нашей жизни. Конешно… Кстати, какой носишь размер?
— Сорок первый, Лукьян Никифорович.
— Посмотрим… Посмотрим… Труд… Труд это, молодой человек, сердце человечества, — бормотал Лукьян Никифорович, заглядывая на полки. — Без труда люди не отличались бы от стада баранов. Труд — радость. Конешно…
— Несомненно! — угодливо вторил Степан, а про себя думал: «Болтун! Когда посылали в яму, так ты от этой радости увертывался, как собака от палки. А теперь запел»…
Лукьян Никифорович продолжал заглядывать на полки, поворошил ногой в углу кучу пантуфель и с нескрываемым сожалением на лице достал откуда-то пару ботинок.
— Только для коллеги. Да, придется ли еще войти в класс? Вы-то понимаете, что это значит. Вспомните первое сентября. Сколько радости, торжественности! Незабываемо!..
Кивая согласно головой, Степан крутил в руках ботинки. Это были советские пехотинские ботинки, аляповатые, из толстой кожи, на толстой подошве. Невольно подумалось о том, кто их носил. Где он теперь? На каких дорогах необъятной России служили ему эти ботинки, как расстались с хозяином? Сколько и кому служили еще? И теперь с заплатами, с набойками на носках они готовы исполнить до конца свой долг!
Обувшись, Степан встал, притопнул. Ботинки пришлись впору.
— Не знаю, как и благодарить вас, Лукьян Никифорович.
— Да чего уж там? Ладно… Чувство профессиональной солидарности… Вы, кажется, из первой комнаты? Там этот белобрысый паренек… Васек, кажется?..
— Есть такой. А что?
— Он ужасный. Невозможный грубиян.
Степан мягко возразил:
— Молодой, мальчишка… Какой с него спрос? Говорит, не отдавая себе отчета…
— Нет, это не так. Конешно… Ошибаетесь, дорогой, или берете под защиту. У него вредные мысли. Он… Он… — распаленный Лукьян Никифорович неожиданно смолк, а через секунду кисло улыбнулся. — Простите… Гибель Тараса Остаповича меня травмировала. Я стал таким раздражительным. Какая нелепая смерть! До сих пор не могу смириться…
Степан сочувственно вздохнул.
— Заходите. Кстати, после гибели друга я начал курить.
На следующий день Степан передал Бакумову весь разговор с кладовщиком, а вечером принес Лукьяну Никифоровичу две сигареты.
— О, коллега! — обрадовался Лукьян Никифорович и многозначительно посмотрел на Степановы ботинки. — Взбирайтесь сюда. У нас как раз интересный разговор. Обсуждаем, какой будет жизнь в нашей матушке России, когда она станет свободной.
— Да, это интересно, — Степан улыбнулся и полез на средние нары.
Записавшихся во власовскую армию в лагере иронически называли «спасителями». Их набралось около полутора десятков: Яшка Глист, Лукьян Никифорович, Егор, Дунька и другие. По приказанию унтера «спасителей» поселили в отдельной комнате, им выдавали двойную порцию хлеба и баланды, определяли на лучшие работы, лучше одевали. Унтер обращался со «спасителями» с подчеркнутой учтивостью, угощал сигаретами.
При встрече с матерым преступником всегда хочется найти в нем то главное, что отличает его от нормального человека. И Степану тоже хотелось разгадать души предателей. Впрочем, эта загадка оказалась не такой уж трудной. Дунька помешался на частной собственности. Он спит и видит собственную землицу, лошадушек. К тому же на Дуньку неотразимо действовала двойная порция хлеба и баланды… Егор тоже погнался за «жратвой». Ему лишь бы набить желудок сегодня, а что будет завтра — он не задумывается. Яшка Глист и Лукьян Никифорович ослеплены ненавистью к Советской власти. Они поступили логически. Кто сказал «А», тот должен говорить и «Б». Куда денешься?