Выбрать главу

— Будем говорить о жизни, — менее уверенно, чем до этого, сказал Потап, когда они выпили почти все пиво.

— Не будем говорить о жизни, — поняв, о чем именно хочет вести разговор Лобунец, твердо ответил Стась.

Потап не нашел возможным настаивать.

— Ну, я тогда пошел, — ничуть не обижаясь, поднялся он.

…Собственно, ни о чем и не поговорили, а вот на душе у Панарина стало светлее. Эх, пан Лобунец, пан Лобунец! Славный ты малый, но к чему нам говорить об Аллочке? А ни о ком другом Стась говорить не мог и не хотел. Все. С личным кончено навсегда. Глупо? Дико? Может быть. Но что он может поделать с собой, если таким родился. Однако хватит об этом.

За окном — от крыши почти до земли — спускалась огромная светящаяся реклама гастронома. Летом буквы светились оранжево, в зимний день становились мохнатыми, во время оттепели с них стекали зеленые и красные капли. А стоило морозу покрепчать — и светящиеся сосульки застывали.

Стоп, стоп, а если использовать форму застывшей сосульки?

Стась подсел к столу, ниже пригнул абажур лампы, взял карандаш.

Как далеки от истины те, кто предполагает легкость в достижении химических чудес! Он-то знает, что легкость кажущаяся.

Мы — улыбающиеся гимнасты под куполом цирка. Но чего нам стоит эта улыбка! А для зрителей — радость, удивление и даже зависть: как все просто.

Но, черт возьми, он добьется своего, добьется, если для этого понадобится даже опрокинуть небо на землю.

«НИЧТО НЕ ОПРАВДЫВАЕТ ЛОЖЬ»

Город еще спал. Только дворники сметали осенние листья с тротуаров да изредка пробегала одинокая машина. На окраине, за невысокими заборами, висели на веревках для белья распластанные сазаны, завернутые в марлю.

Алексей дождался Леокадию за переездом, у водокачки. После болезни Куприянова они встречались несколько раз то в пустующих домиках на берегу моря, где летом проводили свой отдых рабочие, то в рыбачьей сторожке Вербной рощи.

Сейчас, перейдя через высокую железнодорожную насыпь, они миновали озерцо и пошли лесной тропой, разрывая заслоны паутины, повергая в панику паучков, застрявших в их волосах.

Взошло солнце, на полянах заблестела роса. Пробудившиеся птицы наполнили лес разноголосицей. Старательно задолбил кору дятел, казалось, кто-то отдирал доску от гвоздей.

Они остановились. Куприянов с жадностью, словно впервые, разглядывал ее лицо. Впадинку на губе — будто держала во рту булавку, да так и остался на губе след… Брови — чем ближе к переносице, тем все темнее… Их излом мягок, а взгляд кажется выпархивающим… Над левой бровью свисает челка… Вверх от нее — короткий, почти мальчишеский зализ.

Алексей исступленно прижал губы к ее голове и замер. Волосы впитали утренний туман, пахли росистой травой.

— Как ты думаешь, можно привыкнуть к счастью?

Вместо ответа она припала на мгновение головой к его груди.

— Я слишком много говорю? — виновато посмотрел он.

Они умолкли, словно прислушиваясь к своим мыслям.

— О чем ты сейчас думаешь? — спросил он.

— Каким ты был десять, пять лет назад… Когда я поступала работать на комбинат, когда училась в университете… Даже странно, что я тогда тебя не знала…

— Ты — моя?

Она погладила его щеку пальцами.

— Твоей быть невозможно.

Но ведь неправда — возможно. Дома она не раз спрашивала себя: «Ну почему я не могу переступить черту?» И сама же отвечала: «Нельзя… не надо…»

В ней говорила не рассудочность, а перешедшая от отца, матери и, может быть, столетиями привитая порядочность. Та драгоценная порядочность, что давала силы любящим ждать друг друга годами.

В свое чувство к Куприянову Леокадия вкладывала так много сердца, что это требовало ответного целомудрия и находило его. Они были счастливы от прикосновения рук, оттого, что понимали друг друга с полуслова, оттого, что дождливый день становился солнечным, если были они вместе.

Что-то подсознательное, присущее, наверное, тем, кто глубоко и серьезно любит, подсказывало ей, что можно, а что нельзя, что несет в себе красоту, а что отвергает ее.

И, чутко поддерживаемая в своей вере Алексеем, Леокадия была счастлива, что они такие сильные и в этом тоже одинаковые.

Вдали прогрохотала электричка, и перестук колес отхлынул утихающей волной.

— Ты знаешь, о чем я думал вчера во время «пятиминутки»? — спросил он.

Они условились ежевечерне, в одиннадцать часов, думать друг о друге пять минут. Напрасный уговор! Вряд ли был такой час, когда они не думали один о другом.

— О чем?

— Неужели мы не имеем права на счастье?