…Куприянов вошел к нему настороженный, словно застегнул душу на все пуговицы, полный решимости никого не впускать в свой внутренний мир, защищать его. Они познакомились. Василий Константинович пригласил Куприянова сесть, сам сел напротив, посмотрел на него, как показалось Алексею Михайловичу, застенчиво близорукими глазами, смущенно притронулся к своим светлым усам — с чего начинать?
Углев понравился Куприянову с первого взгляда. Он чем-то располагал к себе, в нем чувствовались ум, интеллигентность.
— Вы простите, Алексей Михайлович, что я разрешаю себе вторгаться в ваше святая святых, — сразу начал с главного Углев, не признававший деланно-притворных маневров и дальних подходов к тому, ради чего пришел человек, — но у нас была ваша жена, просила о вмешательстве, и мы не посчитали возможным отказать ей в этом.
«Ах, так вот в чем дело!» А он больше всего боялся, что были учителя из интерната. Идя сюда, волновался за Леокадию. Теперь им овладело полное спокойствие.
— Как вы относитесь к своей жене? — опросил секретарь.
— Она неплохой человек… — искренне сказал Куприянов и умолк. Следует ли рассказывать почти незнакомому Углеву о том, что произошло? Все будет выглядеть неубедительным, облаченное в обыденные слова.
— Разве этого мало? — как-то очень добро и участливо спросил Углев.
И Куприянову захотелось рассказать ему обо всем — просто как человеку почти его возраста, который должен его понять.
Он начал говорить о том, как они с Таней поженились и как жили. («Неплохо. Но я совсем не знал, понимаете, даже не догадывался, какое счастье — настоящее».) И о встрече с Леокадией Алексеевной. («Вы не подумайте, что это легкомыслие… желание сменить надоевшую жену на женщину помоложе»), И о чистоте их отношений, и о нелегко давшемся ему решении. И о том, что сыну он будет отцом.
— Я понимаю боль и негодование Тани. Но тут ничем не поможешь и ничего не изменишь.
Углев слушал Куприянова и думал, что нет, не возвратится он к Тане, даже если его обвинят в аморальности, снимут с работы, не изберут депутатом. Было совершенно ясно, что чувство серьезное, и справедливо ли в таком случае насилие над человеком? И разве нельзя быть уверенным, что хорошим отцом он останется?
Разве Куприянов менее честен, чем те, кто, сохраняя подобие семьи, разрешают себе бог знает что?
Василий Константинович вспомнил одного такого хамелеонствующего работника совнархоза Позднышева и его доверительное кредо в час опьянения.
Позднышев терпеть не мог свою вздорную, истеричную жену, но не считал возможным разводиться с нею, боясь, что это подорвет его авторитет руководителя, осложнит жизнь, и довольствовался случайными связями.
На вечере, где он, подвыпив, излагал «свою веру» Углеву, Позднышев развил такую успокоительную для себя философию, что, мол, «то можно, что никому не причиняет вреда», и что если после долгой жизни, пусть даже с ведьмой, ты начнешь исправлять ошибки молодости, это черт знает к чему приведет. Лучше скрепя сердце сохранять все так, как есть, — видимость приличия и благополучия. «А если из-за некой возвышенной любви люди доводят дело до взрывов и подрываются на бытовых минах, я не завидую им и не стану им подражать. Старик Стендаль неспроста говаривал, что свет простит любую связь, но не простит ее гласность. Ну что ж, будем щадить стыдливость света…»
Углеву тогда захотелось ударить по губам этого «философа» — он ненавидел людей, сотканных из страха и лжи, — но жена, сидевшая рядом и прекрасно знавшая его характер, отвлекла Углева, и Василий Константинович только брезгливо отодвинулся от Позднышена.
Неужели вот таким уподобляться Куприянову?
Углеву уже известно было и о собрании в интернате, и о приходе Куприяновой в горздрав. Заведующая горздравом Зоя Федоровна Мануйло, позвонив секретарю, служебным голосом заверила, что «моральный кодекс они защитить сумеют» и для того создают комиссию.
Углев был в затруднении: что же посоветовать этому, видно честному человеку? Неужели внушать ему прописные истины, при износить «положенные» слова? И почему надо не доверять порядочности и совести Куприянова?
А еще Углев подумал, что, наверное, и при коммунизме будут люди расходиться, и неспроста коммунист Фридрих Энгельс, получше его понимавший, что такое семья, писал, что если нравственным является только брак, заключенный по любви, то остается нравственным только такой, в котором любовь продолжает существовать.