— Ты знаешь, — вспоминает он вслух, — у нас в седьмом классе преподавал литературу безграмотнейший человек. Козлом мы его прозвали. И вот он, если не успевал за урок рассказать то, что намечал по плану, обращался к нам:. «Извините, я не уклался». А мы хором успокаивали: «Ничего, Федор Фролыч, укладетесь в другой раз».
Лешка заливается. Ох, уморил!.. Потом спрашивает серьезно:
— Витя, а есть у тебя братья, сестры? Какие у тебя родители? Расскажи.
Зачем ей надо было это спрашивать? Лицо Шеремета мрачнеет. Он, видно, слишком поддался душевной расслабленности, а она ни к чему. Может быть, наивность и непосредственность этой девчонки тоже ложь? Он говорит умышленно грубо:
— Меня жизнь столько раз тыкала мордой о булыжную мостовую, что никакие поэтические слюнки вроде твоего стихотворения уже не проймут. На земле счастья нет. Это я точно знаю… Ну, бывай здорова!
Он поворачивается и уходит.
Прямо бирюк какой-то, вдруг бросает, не доведя до дому…
Опять льет дождь. Понурясь, Шеремет идет мимо городского парка. Вечереет. Тело закоченело от промокшей одежды. На душе скверно. От дождя, грязи или тоскливого ощущения одиночества? Или оттого, что страшный крут, смыкаясь, не выпускает его?
Вчера чуть не подрался с Валетом: тот заставлял пить, а ему не хотелось. Валет кричал:
— Думаешь чистеньким ходить? Так уже обвалялся, никуда от нас не смоешься? Мотали мы таких. Колонию забыл? Кто ты, забыл?
Нет, этого он не забыл. Валет — плюгавая гнида, а пакости в нем — через край. Сидел несколько раз и все не успокаивается.
У Валета бескровное, без выражения, расплывчатое лицо. Ему двадцать один год, но дашь и тридцать пять…
Он зачем-то осмаливает огнем от спички мундштук папиросы прежде чем раскурить ее. Гундося, паясничает:
— Я покинул преступное царство, а мне не создают должных условий зизни…
Валет умышленно коверкает слово «жизнь». Сбросив с колен Зинку, возмущенно выпрямляется:
— Заставляют работать лопатой, а мне это медициной запрещено…
Валет склонен к «загадочности». Так, недавно, объявив себя главой шайки «Голубое кольцо», он приказал своим подданным на указательном пальце вытатуировать кольцо.
Шеремет и здесь не подчинился:
— Я не в твоей шайке и не собираюсь в ней быть.
Валет, надвигаясь тощей грудью, грозил:
— Все пальцы обрежу, в помойку выброшу!
Видно, надо отсюда податься куда-нибудь подальше, иначе пропадешь!
На секунду возникло лицо Лешки. Смотрит с осуждением и надеждой. Такая славная, непримиримая к неправде… Нет, плохой он для нее. А обманывать не станет. Кого-кого, а ее не станет… Лучше уехать… Может быть, так приблизится к ней…
С Лешкой стряслась беда: залезла в главном корпусе на громадный омылитель, очищать его; на аппарате лежал патрубок с фланцем, ей показалось, что он наглухо закреплен. Взялась за него рукой, чтобы держаться, потеряла равновесие и полетела вниз. Сильно ударившись головой и правой нотой сначала о стремянку, потом о выступ омылителя, она, может быть, именно благодаря этому и спаслась: удар как бы расчленился на три, с каждым новым уменьшая резкость.
Григорий Захарович, обернувшись на шум, увидел ее уже на цементном полу. Подбежав, стал ощупывать голову, руки, ноги.
— Ну что ты, Красная Шапочка, разве можно такие виражи делать? Что ты?
Когда он притронулся к правому колену, Лешка невольно застонала, но, собрав силы, приподняла голову:
— Пустяки.
Альзин осторожно взял ее на руки, понес к медицинскому пункту, успокаивая, как маленькую:
— Ничего, ничего, деточка, сейчас йодом тебя смажем, пойдешь вечером на танцы. Больно?
— Очень, — призналась Лешка жалобно, с трудом приоткрывая побелевшие губы.
Нет, йод не помог. Нога стала вдвое толще, приобрела зловещий сине-зеленый цвет. В больнице, куда отвезли Лешку, она пролежала двенадцать дней. Перелома не было, но рваная глубокая рана не сразу затянулась. Правда, на седьмой день Лешка уже смеялась и заявила Потапу, пришедшему с Верой и Надей, что присмотрела в магазине, еще до своего полета, мотоцикл.