— Ты знаешь, я так рассвирепел, — рассказывает Стась другу, — что не понимаю, как уцелел этот злосчастный Лясько. Я его буквально спустил с лестницы.
— Крановщик Панарин! — гаркнул Потап. — Вы заслуживаете ВП.
Стась поглядел выжидающе. Разъяснений не последовало.
— Высшей похвалы! — воскликнул, он так, словно нашел разгадку кроссворда.
— Высоких почестей, — раздельно, с достоинством пояснил Лобунец.
Они подошли к клубу. В двух его комнатах были выставлены работы художников: рисунки карандашом, маслом, тушью, иллюстрации к книгам, акварели, большие полотна.
В прошлом году Панарину особенно понравилась здесь, на выставке, картина «Зима 1919 года». У полустанка прощались красноармеец и девушка-санитарка. Юность, вера во встречу, зарождающееся чувство…
Ведь вот запомнил навсегда. Значит, задело какие-то душевные струны. Настоящее всегда найдет тропку к сердцу…
Сейчас друзья с недоумением останавливаются против пейзажа: на фоне неестественного фиолетового неба гнутся под ветром зеленовато-оранжевые деревья. Надпись гласит: «Березовый шум».
— А почему не — «Мазня»? — грубовато удивляется Потап.
— Может быть, мы просто не доросли до понимания… — неуверенно возражает Стась.
— Расти быстрей, детка! — насмешливо бросает Потап и решительно заключает: — Нет, такое искусство не для меня!
— Такое искусство действительно надо понимать, — раздается за его спиной снисходительный голос.
Потап оборачивается. А-а-а, Толька Иржанов, непризнанный гений с альбомчиком под мышкой.
Потап не успевает ответить, вмешивается Стась.
— Если оно присутствует, — с вызовом говорит он, словно что-то преодолев в себе окончательно.
— Ты ж погляди, Иржанов, — обращается к Анатолию Лобунец, — сколько картин. Так? А что о нас? Хризантемы? Или сонный пруд? Я понимаю, и ото надо. Но ведь устроили выставку на стройке, так дай те в искусстве и рабочего человека!
Иржанов щурит продолговатые орехового цвета глаза:
— Красота разлита во всем. Дело в исполнении. В «Березовом шуме» есть экспрессия, запоминающаяся необычность. У нас как раз техники не хватает, а идейности хоть отбавляй.
— Тебе, что же, идейность не нравится? — настораживается Лобунец.
— Нет, почему же, но в меру, — холодно возражает Иржанов, поправляя красивый блекло-зеленый галстук.
Сам Альзин, когда был в последний раз у них в общежитии, попросил его, Анатолия, показать свои рисунки, а посмотрев, сказал: «По-моему, у вас есть божья искра… Только приготовьте себя к стоическому труду…»
Труд-то трудом, но главное — талант. Григорий Захарович видел картины Дрезденской галереи, Русского музея, так что не стал бы по-пустому разбрасываться похвальными оценками. Иржанов, вспомнив этот разговор, довольно улыбнулся. Художник по природе своей эгоцентричен. Он в одиночку создает шедевр. И если общество его не понимает или отвергает — тоже не беда!
Анатолию внушил эти взгляды Степан Афанасьевич, художник, который жил много лет рядом с ними. Правда, спился потом… Но главном Степан Афанасьевич был прав: «Я сам — целый независимый мир».
Потап, Стась и Анатолий выходят с выставки. Впереди бодро бежит очень подросший за последнее время Флакс, осчастливливая своим вниманием каждый столб и куст. Вот он в нерешительности остановился возле синей фанерной будки, на задней стене которой мелом сделана насмешливая надпись: «Филиал ресторана».
— Зайдем! Угощу пивом, — приостановившись, с дружелюбной готовностью предлагает Анатолий, хотя в кармане у него не густо, до получки два дня.
Потап облизывает толстые губы. Стась же отвергает предложение:
— Обойдется…
— Точно! — вздохнув, соглашается Лобунец.
Они идут дальше. Весело светит солнце. Весна подкралась незаметно: сделала тугими почки клена, проложила золотые стежки чистяка вдоль степных балок, засинела пролесками. По заливу еще катаются на коньках мальчишки, а возле берега уже плещутся в лужа утки, и на них холодно глядеть.
На дверях горсовета объявление призывает: «Истребляйте в логовах волков с волчатами!»
Через дорогу, у почты, Иржанов видит Веру. Заметила ли она его? Он, во всяком случае, притворился, что не увидел. Вот уже месяца два, как они не встречаются. Может быть, это и к лучшему. Он к ней относился нежно, был влюблен, но, когда узнал, что может быть ребенок, все обрело иной смысл и окраску. Ему неприятно стало, даже если она брала его под руку, словно показывая всем, что он ее собственность; раздражало, когда она покорно заглядывала ему в глаза. Он вовсе не собирался так рано закабалять себя, взваливать непосильную обузу и если говорил Вере о возможности брака, то только предположительно.