Выбрать главу

— Ради бога, не суетись! Просто я умираю, вот и все.

Чайник закипел, сам выключился, сердито шикнув, осела вода. В который раз я подивился равнодушной жестокости знакомых вещей. Да нет, при чем жестокость, просто они безразличные, что с них возьмешь? Впредь надо принимать их такими, как они есть, и хватит уже фантазировать. Я взял чай, заварочный чайник, гремя — тряслись руки, — но она сказала, что передумала, хочется бренди, бренди и сигарету, — а ведь она не курила и очень редко пила. Стояла в плаще у стола, смотрела на меня с хмурым вызовом, как непослушный ребенок. Уже не плакала. Смахнула очки, они подпрыгнули, успокоились на свисающей с шеи тесьме, потерла глаза. Я нашел бренди, плеснул ей, горлышко бутылки стучало о край стакана, как зубы стучат. Сигарет в доме не было, и где мне их взять — сигареты? Она сказала — не важно, не надо, не так уж и хотелось курить. Стальной чайник сверкал, кудрёй пара из носика смутно напоминая джинна и лампу. Ох, исполни мое желание, только одно!

— Хотя бы плащ сняла, — сказал я.

Почему — хотя бы? Ну и штука язык человеческий.

Я подал ей стакан, она стояла, держала его в руке, не пила. Оконный свет из-за спины у меня блестел на линзах очков возле ключицы, рождал жутковатый эффект: у нее под подбородком, тут как тут — она же, крошечная, с опущенным взглядом. Вдруг она обмякла, тяжело села, протянула руки по столу странным, отчаянным жестом, будто моля о пощаде невидимого судью напротив. Стакан звякнул о столешницу, расплескал половину. Я тупо смотрел. На отчаянную секунду мелькнула мысль, что больше для нее не придумаю ни единого слова, так и будем — ужасно молчать, до конца. Нагнулся, поцеловал бледный кружок на макушке, размером с монету, откуда раскручивались темные волосы. Она вскинула ко мне лицо, жуткий взгляд.

— От тебя больницей пахнет, — она сказала, — вместо меня.

Отобрал у нее стакан, поднес к губам и залпом выпил все, что осталось от жгучего бренди. Вдруг понял, какое чувство одолевало меня с той самой минуты сегодня утром, как вошел в стеклянный блеск приемной доктора Тодда. Неловкость. И Анна тоже ее чувствовала, уверен. Неловкость, да, прямо какая-то паника — не знаешь, что сказать, куда глаза девать, как себя вести, — да, и еще что-то, не то чтобы злость, а тоска, обида на незадачу, с которой столкнулись оба. Будто нам открыли секрет, до того мерзкий, гнусный, что уже почти невозможо терпеть друг друга, каждый знает, что другой тоже знает про эту гадость, и само знание связывает, и вырваться нету сил. С этого дня впредь будет сплошное притворство. Иначе со смертью не проживешь.

Анна сидела, выпрямившись, на меня не смотрела, бессильно протянула по столу руки ладонями вверх, будто ловила что-то.

— Ну? — Она не повернулась ко мне. — Что дальше?

Опять полковник крадется к себе в комнату. Долгонько он пробыл в клозете. Затруднение мочеиспускания — миленькие слова. У меня у единственного в доме комната, как мисс Вавасур выражается с жеманной гримаской, en suite[2]. А еще у меня — вид из окна, верней был бы, если б не эти треклятые дачки за садом. Ложе у меня итальянской работы, грозное, мощное, высоченное, достойное дожа, изголовье витое и отполированное, как скрипка Страдивари. Надо бы спросить у мисс В., откуда такое взялось. Наверно, при Грейсах это была главная спальня. Мне тогда не случалось подниматься выше первого этажа — разве что во сне.

Только сейчас заметил, какое сегодня число. Ровно год с того самого, первого визита, какой нам с Анной пришлось-таки нанести мистеру Тодду в его приемной. Совпадение. А может, и нет; бывают ли совпадения в царстве Плутона, в бездорожье пустынь, где плутаю я, безголосый, безлирный Орфей? Двенадцать месяцев, однако! Надо б дневник вести. Записки чумного года.

Сон меня сюда и привел. Я шел по сельской дороге в том сне, и всё. Зима, сумерки или, может, та странно лучистая ночь, какая только в снах и бывает. И падает мокрый снег. Я определенно куда-то иду, домой, кажется, но сам не знаю, где он, этот дом. Справа чистое поле, плоское, смутное, и ни дома, ни единой лачуги, а слева темные, хмурые стоят стеной вдоль дороги деревья. Ветки, хоть и зимние, почему-то не голые, и все роняют, роняют плотные, почти черные листья, груженные снегом, который тут же преображается в нежный, искристый лед. Что-то разбилось, сломалось, машина, что ли, нет, велосипед, детский велосипед, потому что я во сне и такой, как сейчас, и в то же время я мальчик, большой неуклюжий мальчик, я иду домой, да, кажется, домой, или куда-то, где раньше был дом, и я сразу его узнаю, только б добраться. Идти еще долго, но мне все равно, сама по себе почему-то необыкновенно важна дорога, я должен ее одолеть. Я спокоен, я совершенно спокоен, я уверен, что все будет хорошо, хоть толком не знаю, куда иду, просто знаю: домой. Я на дороге один. Снег тихо валил весь день и теперь лежит белый, нетронутый, без единого следа — шин ли, сапог, копыт, — потому что никто не проходил по этой дороге и никто не пройдет. Что-то такое у меня с ногой, с левой ногой, видно, я ее повредил, давно, она уже не болит, но не слушается, при каждом шаге каким-то циркулем выбрасывается на сторону, мне это мешает, не то чтобы очень, но все же мешает. Сердце сжимается от жалости к самому себе, точней, мне, спящему, жалко того, кто мне снится, болвана, который отважно бредет под валящим, валящим снегом, и перед ним дорога, только дорога, и никакой надежды, что она приведет домой.

вернуться

2

С дополнением (франц.).