Нет, постойте, не то, не то. Тут я начал завираться, — разнообразия ради, скажете, ну да, ну да. Дело в том, что мы и не хотели друг друга знать. Больше скажу, мы именно что хотели не знать друг друга. Я уже где-то сообщал — некогда возвращаться, рыться, вот, стукнуло ни с того ни с сего, пока бьюсь тут над мыслью, — что в Анне я прежде всего нашел возможность осуществить фантазии о себе самом. Я не очень понимал, что я имел в виду, когда это сообщал, а теперь немного подумал — и вот вдруг понял. Понял? Ладно, постараюсь обмозговать, времени у меня навалом, они бесконечны, эти воскресные вечера.
С самого детства я хотел быть кем-то другим. Указание nosce te ipsum[19] песком скрипело на языке с первого раза, как мне его велел повторять за собой учитель. Я знал себя, слишком даже знал, и то, что я знал, мне не нравилось. Опять-таки объясняю. Мне не то не нравилось, чем я был, то есть мое истинное, неповторимое я — хоть, согласен, самое понятие истинного неповторимого я весьма условно, — но собрание воздействий, наклонностей, заемных идей, классовых бзиков, мне пожалованных взамен личности. Взамен, да. У меня никогда ее не было, личности, хотя бы как у других она есть, или они считают, что есть. Всегда я был типичное, внятное ничто, никто, а вот поди ж ты, страстно мечтал стать невнятным кем-то. Я знаю, что говорю. Анна, я с лету наметил, должна была стать средством моего превращения. Большим таким зеркалом в полный рост, в котором расправятся все мои искривленья. Будь самим собой, ну чего ты? — она говорила в начале нашего брака, — будь, заметьте, не познай самого себя, — и ведь из жалости говорила к моим нелепым потугам охватить неохватное. Будь самим собой! К сама небось думала: Да будь ты, кем хочешь. Такой мы с ней заключили пакт, что избавим друг друга от тяжкого груза: быть теми, кого в нас видят вокруг. Она, по крайней мере, меня от этого груза избавила, ну а я — что я для нее сделал? Может, не надо было ее замешивать в эту тягу к незнанию, может, это только я в нем нуждался?
И все же, и все же остается вопрос, и тут мне именно надо знать. Кто же мы такие, если не мы, ну кто? Ладно, оставим Анну. Кто я такой, если не я? Нам талдычат философы, что мы определяемся, обретаем нашу суть посредством других. Остается ли роза алой в кромешной тьме? В лесу на далекой планете, где ни единое ухо его не услышит, хрустнет ли, падая, дерево? Я спрашиваю: кому было знать меня, как не Анне? Кому было знать Анну, кроме меня? Идиотские вопросы. Мы были счастливы с ней или не были несчастны, тоже далеко не всем удается; неужели этого мало? Бывали обиды, стрессы, да и как не бывать в таком союзе, как наш, если такие существуют. Крики, вопли, швырянье тарелок, изредка оплеуха, еще реже пинок. И был ведь этот Серж и иже с ним, и лучше умолчим о моих Сержессах, лучше умолчим. Но даже в самых ужасных ссорах мы просто отчаянно переигрывали, как Хлоя с Майлзом в этой своей борьбе. Кончались ссоры у нас тем, что мы хохотали, пусть горько хохотали, но все же и конфузились, слегка стыдились — не нашей пылкости, а ее отсутствия. Мы ссорились, чтобы чувствовать, чтобы чувствовать себя настоящими, а не вымученными существами, какими были. Каким был я.
Могли ли мы, мог ли я вести себя иначе? Мог ли я жить иначе? Идиотские вопросы. Конечно мог, да ведь не жил, и нечего спрашивать глупости. Вообще — где они, эти образцы подлинности, по которым я обязан выравнивать свое крученое я? На тех последних полотнах, в ванной, Боннар свою семидесятилетнюю Марту изображал тем почти подростком, за какого ее принимал, когда только что встретил. Что ж с себя-то требовать большей точности зрения, чем с великого трагического художника? Мы старались вовсю, мы с Анной. Прощали друг друга за все, чем мы не были. Что еще возьмешь с юдоли страданий и слез? Чего уж ты так-то расстроился? — она сказала. — Я тоже тебя ненавидела, чуточку. Мы же люди были, человеки. И все же не могу отвязаться от мысли, что что-то мы упустили, что-то я упустил, что-то такое я упустил, только не знаю что.