— Ладно, только коротко и не ври.
— Чего там врать-то! История простая: ранняя зима в горах со всеми последствиями. Перевалы засыпало, а пастухи еще не выбрались. Пастбища под снегом, корма нет, значит, день, другой, третий, и волки да шакалы на всю зиму едой обеспечены. А пурга только по прогнозу — на неделю, сколько же ей на самом деле гулять вздумается, того и сам аллах не ведает.
— О господи, — вздохнула хозяйка, вспомнив, наверное, что-то свое.
— Вот и просят нас: выручайте. Оно отчего не выручить, если горы — под потолок, долина, где отары засыпало, — всего километра два в длину, а в ширину вчетверо меньше, ветер — двадцать метров в секунду, и видимости, считай, — никакой! Грузы-то надо сбросить тютелька в тютельку — черта ли в них толку, если они на скалы полетят!.. Ну как тут горушку плоскостью не побрить?! Вот наш командир и вызвался добровольцем.
— И вы, дядя, тоже?
Алешкин хмыкнул:
— У Петра Семеныча тогда насморк открылся.
Штурман поперхнулся минеральной водой, сердито толкнул Алешкина в бок:
— Ты не подхмыкивай. Будь я тогда в норме, своего ордена уж не упустил бы.
— Петя у нас с детства чувствителен к простуде, — улыбнулась хозяйка. — И как его в летчики взяли?
— Анна! И ты туда же!
— А вы, Коля? — смеясь глазами, спросила девушка.
— Куда мне! Совсем еще был зеленым. С нашим командиром за правого пилота сам комэск летал… А дальше, собственно, по библии: разверзлись над страждущими небеса метельные, и полетели оттуда тюки прессованного сена, мешки с сухарями, консервами и всяким другим существенным товаром. Один раз, другой, третий — и спасены наши бараны. Волки и шакалы там, говорят, до сих пор на небо от злости воют… Да это что! Орден-то командиру сразу за два дела дали, второе, я думаю, повеселей было — сам свидетель! — мне за него и то медаль повесили. А Петр Семеныч и на этот раз свою просморкал.
Штурман глухо рыкнул, Даля прыснула, Соколов усмехнулся и жестом остановил Алешкина.
— Может быть, хватит людей утомлять байками? — не столько штурмана хотел выручить, сколько себя: он постоянно чувствовал себя не в своей тарелке, если при нем говорили о его работе. Плохое или хорошее — все равно.
— Не хватит… — Девушка, глянув на Соколова, вдруг покраснела и просительно добавила: — Пожалуйста…
Синие глаза ее так просили, что Соколов смутился и лишь плечами пожал, уткнувшись в тарелку.
— Да я коротко. — Алешкин знал своего командира. — В общем, шли мы как-то на севере порожняком, из одного очень веселенького рейса возвращались. Вдруг — срочная радиограмма: в квадрате Н оторвало от берега льдину с людьми и уносит в море. Там такие истории не редкость, да ведь от этого не легче. У них на аэродроме были машины поменьше нашей, но мы ближе всех оказались и, кроме того, военным положено раньше других лезть в огонь и в воду. На то и существуем. Тут уж добровольцев не спрашивают, тут — приказ… Эх, если бы снять для кино нашу посадку на льдину, а потом — взлет, наверное, сказали бы: бутафория. Но зато и теперь приятно вспомнить, как нас потом обнимали и целовали в рыбачьем поселке, особенно женщины и особенно командира нашего! Одну кудрявую рыбачку едва оторвали, а она говорит…
Синие глаза потемнели и скрылись под опущенными веками… Соколов, прерывая рассказ Алешкина, неожиданно поднялся:
— Спасибо вам большое за хлеб-соль, и простите за беспокойство.
Хозяйка так искренне огорчилась, так настойчиво приглашала остаться до утра — и место в доме есть, и телефон рядом имеется, — что Соколов даже заколебался. Но что-то уже звало его в вечерний город, в пустеющий к ночи аэропорт, в недолгое одиночество.
— Я покажу вам… ближнюю остановку, — видя, что он все же уходит, сказала Даля. — Мне к подруге, за… книгой, это по пути.
Алешкин было сорвался проводить ее, но она очень вежливо сказала: «Не надо… Я задержусь у подруги», — и лейтенант, удивленно глянув на нее и на командира, остался.
На крылечке Даля предложила:
— Пойдемте берегом. Наша улица… возле моря. Слышите — плеск?
Он кивнул, прислушиваясь к звону винтов в ушах. Перед тем был долгий полет над нейтральными водами; к тому же привязались натовские истребители, нагло подходили вплотную, скалили зубы, демонстрировали обложки ярких журналов с обнаженными красотками. Обиженные невниманием, начали отрабатывать атаки на советский транспортный самолет. В ту пору ожесточенной «холодной войны» всего можно было ожидать; штурман злился и откровенно нервничал; Соколов тоже злился, но сохранял невозмутимость, внимательно следя за противниками и помня, что у него на борту тоже есть пушки. Внезапно из туч вынырнула пара острокрылых «мигов», натовцы почтительно отошли, растворились в морской дымке…
— Скажите, вам было страшно… садиться на льдину? И когда в горы летали?..
Теперь он не видел лица Дали, казалось, она заговорила свободнее.
— Когда много летаешь, страх уходит. Есть чувство опасности, без него нам нельзя.
— У дяди моего оно, наверное, очень сильно… развито?
«Ах ты пигалица! — изумился в душе Соколов. — Да у тебя не только глаза, и зубки особенные». Строго сказал:
— Не думаю. Как раз в меру. Он хороший штурман, с ним я в небе спокоен.
— Хорошо летать, — вздохнула девушка. — Всю землю увидишь. Утром — лето, вечером — осень, сегодня — тайга или степь, завтра — горы или море. А у нас — только море…
Соколову захотелось ее утешить:
— С большой высоты и тайга, и степь, и даже море не так уж сильно отличаются. На земле мы чаще всего видим только аэродромы, а они похожи. Иметь море всегда рядом — совсем даже неплохо.
Влажный песок пляжа казался бурым, волны лениво накатывали на него мелкими гребешками, темными поплавками качались на отсвечивающей воде сонные чайки, сизый пасмурный горизонт наползал на берег, и где-то далеко над ним плыл мачтовый огонек судна.
— Здесь по утрам хорошо. Тихо-тихо, только море и… чайки. Я ждать отца привыкла. Маленькая была — камешки считала. На сколько дней отец ушел — столько камешков было… в ящике. По одному в день откладывала. Если их много, часть тайком от мамы прятала, Она находила и… незаметно возвращала.
Соколов тихо засмеялся. Сам-то он уж забыл свои детские хитрости.
— А я все жду отца. Как будто в море он… живет. Забыл нас, но вот вспомнит и вернется.
Она оступилась. Соколов осторожно поддержал ее, неожиданно для себя смутился от прикосновения теплой руки, но не выпустил ее локтя.
— Знаете, я тут янтарь находила. Два камня у меня есть… очень красивые. Только надо рано-рано вставать, его ночью… выносит море.
«Вот тебе, брат, и случай осчастливить». Соколов опустил руку в карман.
— Одну минуту. — Он остановился и, когда девушка повернулась к нему, надел на нее ожерелье.
— Что это? — Она провела рукой по камням, засмеялась. — Янтарь… Вы хороший подарок купили… она… обрадуется.
— Это — вам.
— Мне?.. Но… вы же не могли знать обо мне. Нет-нет, зачем же? Это дорогой подарок, и мама… спросит откуда. Спасибо вам, но я не могу… принять.
Она сняла и протянула ему ожерелье, наверное, не понимая в полудетской наивности, что мужчине невозможно взять обратно то, что он уже подарил.
— Мне некому его везти, — сказал Соколов. — И поверьте, я от чистого сердца.
Но она все так же протягивала ожерелье. Он подставил ладонь — в нее со стеклянным шорохом пролился холодок камней; сейчас они были темными, как осенний горизонт над морем, как поблескивающие в сумраке глаза Дали.