— Прощайте, Даля, мне пора…
На маленькой привокзальной площади, за решетчатым ограждением, под оголенными ветвями каштанов, оставалась напряженная и неподвижная фигурка в легком летнем пальто.
— Помните, я буду ждать вас!..
— Прощайте, Даля…
Когда самолет набрал заданный эшелон, Соколов украдкой покосился на соседей, опасаясь новых шуточек штурмана, но лица летчиков были сосредоточенны и серьезны. Машина погружалась в ненастные сумерки севера, внизу бушевала метель, и тут экипажу не до шуток. Чем-то их встретит посадка?
«Кажется, я переиграл с этой девчонкой… Осталось еще чуть-чуть, чтобы увлечься и разыграть глупый роман. Но почему глупый? Да потому, Соколов, что тебе уже поздно идти в герои сказок для таких романтических девочек — слишком большой за плечами груз, его не спрячешь и не отбросишь, он постоянно будет рядом, чужой для нее и непонятный, он станет давить и ломать ее жизнь минутами отчуждения, часами молчания и породит в конце концов холодное разочарование или ревнивую подозрительность. А вспомни о сверхтяжелых заданиях, которые выпадают лишь опытным пилотам. Они сулят недели, а то и месяцы разлук и неизвестности. Это уже не игра в ожидание, это такое ожидание, к которому надо привыкать постепенно, долгие годы. Ей же пришлось бы привыкать сразу. Но двадцатилетние девочки злятся и плачут, когда парень опаздывает даже на десять минут…
Однако и в сказочники мне тоже рано, поэтому ее надо оставить в покое. Ей, конечно, немного времени потребуется, чтобы все позабыть».
Он говорил себе это не слишком уверенно, он лишь уговаривал себя не придавать большого значения маленькой истории, которую потом при случае можно и продолжить. Потом… Ведь так легко на время забыть то, что можно еще продолжить.
Наверное, он просто дорожил своей свободой, опасаясь всего, что может укоротить его крылья, отнять у его души хотя бы частицу неба, в котором она жила, — так владелец большого дома боится порой поселить в нем еще кого-нибудь, хотя ему и бывает одиноко. Есть люди, созданные для чего-то одного. Может быть, Соколов оказался из их числа?..
Прошел месяц после второй их посадки в приморском городке, и старый штурман списался с летной работы, ушел на другую машину и Алешкин экипаж, как это обычно случается, распался разом, на его месте родился другой. Лишь через два года Соколова вновь занесло на полузабытый приморский аэродром. Посадка была короткой, работа горячей, и вспомнил он случившееся здесь уже после вылета. В душе ворохнулась грусть, но тут же и затихла. «Я буду ждать вас… долго-долго…» Он улыбнулся воспоминанию. Славная была девочка. Теперь она, конечно, дождалась того, кто ей нужен. Дай бог им обоим всякого добра. Под настроение минуты из первого попутного аэропорта написал штурману, как бы между прочим велел кланяться при случае однажды так радушно принявшей их хозяйке дома и ее дочери. Петр Семенович не заставил долго ждать ответа. Хвалился сыновьями, звал в гости, в конце приписал, что в приморском городке помнят Соколова, рады будут встретить. Ничего особенного ни в словах письма, ни за словами. А чего он мог ждать? Написал, что непременно заглянет, и, может быть, скоро. Но скоро оказии не случилось, и лишь в большие праздники старые друзья напоминали друг другу о себе короткими телеграммами.
То было время больших забот и волнений. Приходили машины нового поколения, и для летчиков, которые их осваивали, недели пролетали, как дни, месяцы — как недели. По эти машины стоили самоотвержения. Под их упругими стальными крыльями земные материки стали казаться большими островами, великие моря — озерами, гигантские горы — детскими пирамидами. Соколов одним из первых поднял в небо многотонный корабль, и громадная скорость его словно убыстрила саму жизнь Соколова. Наверное, в один год он налетал больше и перевез людей и грузов больше, чем за всю прежнюю службу пилотом… Совсем забылось синеглазое лицо, а имя словно растворили в себе стратосферные дали. В их сквозящем ледяном гуле, иглистых туманах над северными аэродромами, в грозной тьме слепых полетов и в рассыпчато веселых приводных огнях, в ласкающих мелодиях радиомаяков возникало порой, подобно зову, подобно надежде на тихую радость впереди: «Я буду ждать вас… долго-долго», — но голос все больше терял живую окраску. Случалось, громадная тяжесть машины повисала на плечах, и глаза напрягались до боли, впиваясь в электронные бортовые часы — надо секунда в секунду открыть десантный люк, чтобы бронированные глыбы машин, а за ними люди вывалились точно над маленьким полем среди болот, лесов или гор, — и он вызывал в себе позабытый голос, словно хотел заручиться в удаче. У каждого летчика есть суеверие или примета…
А потом однажды в долгом рейсе предчувствием или тоской сжало сердце — кто-то словно бы заклинал его возвратиться, и в пустыне легкого летнего неба взгляд его, казалось, вот-вот поймает чей-то другой, вопросительно ждущий. Ему стало не по себе, и Соколов понял: это снова говорит одиночество, которое будет тревожить все чаще. Воротясь из рейса, он взял отпуск и женился на женщине, с которой познакомился незадолго перед тем на семейном вечере у одного из сослуживцев. А когда прошли отпускные дни, ему напомнили забытое имя. С другого конца страны прислал телеграмму Алешкин, давно ставший командиром большого корабля. «Поздравляю. Береги Далю, старый бродяга. Сегодня мне очень грустно и радостно за тебя, командир».
Далю?.. Почему Далю?..
Пришло ощущение холода, когда человек понимает, что ошибся непоправимо, на всю жизнь. Он заставил себя в подробностях вспомнить все, что случилось пять лет назад в маленьком приморском городке… Никогда они с Алешкиным не говорили о Дале. Но эти слова телеграммы — они ведь не галлюцинация. Может быть, у Алешкина было какое-то объяснение с нею в тот вечер? Что же она сказала ему, если он сразу оставил ее в покое, а теперь вот решил, будто именно Даля стала женой Соколова?.. Обо всем можно догадаться, если задуматься. Для тебя-то была игра, старый бродяга, а для нее?.. Ты же обещал непременно вернуться!
И все же имел ли ты право тогда принять за серьезное чувство увлечение девочки, очарованной чьими-то рассказами о твоих подвигах, которые кажутся подвигами лишь издалека, а в сущности — обычная работа, тяжелая и неспокойная?..
Жена взяла из рук его телеграмму, разорвала на клочки, прибавив: «Отныне все твои дали кончаются дома, если ты хочешь, чтобы у нас было хорошо. Договорились, Соколов?» Он послушно кивнул: «Договорились», — и отстраненно прислушивался к прерывистому звону турбин, стонущих в круговерти океанского циклона, ввинтившего гигантскую воронку в самую стратосферу… Огромная машина вздрагивала и тряслась, словно не в воздухе скользила, а катилась по серому полю, усеянному скальными обломками, и больно было рукам на штурвале принимать ее металлическую дрожь…
Он всерьез надеялся спокойно прожить ту часть своей жизни, которую принято называть личной. И ошибался, как ошибаются в этом многие люди странствующих профессий, если они слишком преданы своему делу.
Та девушка с прохладными глазами, что когда-то оставила его сама, наверное, не могла совершить поступка более честного перед ним и собой. Она знала, что ждать часто и долго не сумеет. И жене его ноша эта оказалась не но силам. Его приходилось ждать неделями и месяцами, потому что Соколову выпадали самые сложные задания, и он не всегда мог сказать, когда вернется из очередного полета. На земле не было спокойно, а крылатые военные транспортники всегда оставались самыми большими тружениками в той богатырской работе страны, которая сохраняла мир… Он возвращался из своих дальних полетов в пустую квартиру, потому что жена однажды сказала: «Прости, но больше я так не могу. Ты совершенно стал чужим, ты нисколько не думаешь обо мне. А мне кажется, у тебя был или есть кто-то, с кем ты не можешь расстаться, оттого и рвешься в свои полеты. Я устала…» Разве мог он объяснить ей, какая сила тянет его в небо, заставляет напрашиваться на ответственные задания? Да если бы и объяснил, слова ничего не могли изменить. Что слова, когда сама твоя жизнь немила и непонятна другому! И разве любовь не состоит из ожиданий? Нелепо уговаривать женщину любить тебя. Он лишь отрицательно покачивал головой на упреки жены да усмехался, словно над капризом ребенка, отстраненно прислушиваясь к гулу всех четырех турбин, неутолимо глотающих ледяной ветер разреженных высот над грозами и горами… Наверное, молчание все и решило. С тех пор его работа, словно в награду за отрешенность от мирской суеты, не давала ему времени и поводов для рефлексий. И какие могут быть рефлексии у одного среди первых на воздушных трассах, чьи имена в мире летчиков обрастают легендами? Пусть негромкая, но прочная слава надежного пилота следовала за ним по небесным маршрутам, вселяя уверенность в тех, кто посылал его на задания, находился с ним на борту корабля, ждал его на земле. Всегда уравновешенный и невозмутимый за штурвалом стотонной крылатой машины, Соколов казался молодым летчикам таким человеком, который родился вместе со своим кораблем, родился, чтобы летать. И если случалось, что кто-то должен совершить невозможное, вспоминали Соколова. Он вылетал, и невозможное совершалось, как обыденная работа. На это способен не просто сильный человек, но такой, который живет в настоящем и смотрит только вперед, ни единым сожалением не цепляясь за оставленное позади. И ничьи образы, ничьи голоса не грезились ему больше в небесных далях — все необходимое было с ним и в нем, в его опыте, в его экипаже, в его машине. Этой уверенностью в себе, этим обретенным равновесием он дорожил, кажется, больше всего.