Выбрать главу

Шел конец августа. По утрам было прохладно и, отправляясь на работу. Валя надевала свою полосатую вязаную из разноцветной шерсти кофту, очень модную в то время. Когда она возвращалась домой, кофту приходилось нести в руках, потому что днем становилось очень жарко, хотя осень уже заглянула в город. Но осень в это время делала такой вид, будто никаких серьезных намерений у нее нет, а просто она забежала мимоходом проведать, как тут поживают без нее. Все ей поверили.

Валя шла по городским улицам стремительно и легко, помахивая своей полосатой кофточкой, как пучком ярких лент.

Пришла домой и увидела: в прихожей на ларе лежит письмо. На него падает яркий оранжевый луч. Она сразу по штемпелю увидела, от кого это письмо, и досадливо подумала: «Что ему еще надо?» Тут же, не заходя домой, у резного ларя она распечатала письмо. Да, это от него.

От него, и писал он сам! Все письмо сам! От начала до конца, десять строк — все сам, своей правой рукой: он любит ее, считает дни, оставшиеся до встречи, он скоро приедет! Жди, Валя, любовь моя!

Вот оно, возмездие, в десяти строках, которые он написал сам, своей правой рукой, первое письмо единственной любимой, на всю жизнь. Так тебе и надо, «Валя, любовь моя!»

И всю ночь, лежа на своей койке, она сжималась под одеялом от ненависти к себе.

— Дрянь. Какая я дрянь…

А утром так же она сказала и этому, «другу»:

— Я — дрянь. Как я могла поверить, что он меня разлюбил! Ему не поверила… Ему! В его правду не поверила. Как я могла докатиться до этого? А ты его оболгал, и я тебе, обманщику, поверила. Кто же я после этого?

Он усмехнулся и сказал:

— Зачем такие высокие слова?

— Это низкие слова. Ну, все!

— Низкие, высокие… Какая разница? Я-то тебя люблю. Поэтому и написал письмо будто от него…

— Ну, ладно. Ты сейчас же, сразу, уйдешь и забудешь дорогу. Навовсе. И не надо больше ни одного слова. Ну, все. Все! Все!..

Он ушел, но, конечно, не сразу, но зато навсегда. В этом Валя уверена. Теперь она боялась только одного — вот приедет Михаил, и тогда случится самое страшное, что пережить будет очень трудно: он простит ее, покарает своей любовью. А этого не надо ей, а главное, ему. И чтобы этого не случилось, она написала ему письмо: «Полюбила другого, счастлива, если можешь, прости».

Обманула. Ну и что же. Теперь уже все равно. Я теперь такая…

7

Каждый вечер перед сном Елена Карповна выходила в прихожую покурить и без стеснения высказать все, что она думает о новой западной живописи. У себя в комнатах она никогда не курила, оберегая свои коллекции от вредного влияния табачной копоти.

Ее сын, Валерий Ионыч, вернулся из госпиталя в самом конце войны. Молоденькая хозяйка, сдавшая им квартиру, сама в то время находилась на фронте. Старик хозяин пропадал в своих мастерских, так что квартиранты оказались хозяевами дома.

Валерий Ионыч был сухонький и большеголовый, как гвоздик. Масса необычайно густых и кудрявых волос, успевших отрасти, пока он лежал в госпитале, косматой тучей клубилась над темным его лицом. Под этой тучей, словно вспышки черных молний, сверкали глаза.

Он, прихрамывая после ранения, походил по городу, проехал по широкой реке, посмотрел на скалы, на тайгу и решил, что никуда теперь он не уедет из этих мест, где все дышало суровой, могучей, не всякому открытой, русской красотой. Елена Карповна не возражала. Так они и остались жить в доме Вечкановых.

И вот теперь, похаживая по большой темноватой прихожей из угла в угол, она низким и необыкновенно певучим голосом говорила сыну:

— Нагляделась я на эти картинки, абстрактные, пятнистые, полосатые и еще какие-то. Хулиганство это все, по-моему. Скудоумие. Рядом с настоящим искусством и не стояло.

Такие разговоры она всегда заводила только в прихожей, считая их, наверное, тоже чем-то вроде табачной копоти, вредной для ее коллекций.

— В России, слава богу, давно переболели этим. Да и не пристало нам-то фиглярничать. Страна наша положительная, сильная, такое же нам и искусство надобно. А всякие кривляния — это для слабеньких. И ты со мною не спорь.

Валерий Ионыч сидел в открытых дверях своей комнаты на высоком пороге. Он не имел к абстрактной живописи никакого отношения, но ничего не имел и против нее: нельзя же восставать против того, чего не знаешь. Он и не собирался спорить с матерью. Она тоже знает не больше его, хотя и говорит, что насмотрелась. Где это она успела насмотреться, не выезжая из города?

При таких условиях всякий спор становится так же абстрактен, как и то, что на западе называют живописью, которую мать считает хулиганством.

Он просто заметил:

— Не все же там плохо…

— Ты всегда всех оправдываешь.

— Я рассматриваю это как искания.

— Абстракционисты! На помойке ищут!

— Я должен в этом сам убедиться. Западное искусство — это не только абстракция. Там и другое есть. Пикассо, например.

— А он хуже всех: талантлив, а фокусничает. А уж у которого мастерства не хватает, таланта на грош, вот тот и начинает выкидывать разные номера. Настоящий художник никогда не унизится до этого. Всякое искусство реализмом держится. В искусстве прежде тело, а потом душа.

Валерий Ионыч спорил с матерью не для того, чтобы доказать матери закономерность поисков и неотделимых от всяких поисков ошибок. Этого ей не докажешь. Да и не надо. Она самоотверженно влюблена в искусство народных мастеров, в их детскую непоколебимую веру. Она смотрела на мир их зорким глазом, умеющим видеть одновременно и форму и душу вещей. Народное мастерство всегда материалистично. Оно никогда не отделяет душу от тела, идею от оболочки, от формы, как пытаются это сделать разные кубисты, сюрреалисты и им подобные.

Елена Карповна всю жизнь отдала изучению и сбору изделий народных мастеров. Дело свое знает так, что позавидуешь. Это редкое знание по нынешним временам.

А то, что она не принимает этой новой, особенно западной, живописи, так в том она не очень и виновата. Сама западная живопись не очень-то старается, чтобы ее принимали и с ней считались здоровые люди. Художники, специалисты — ну те еще могут рассмотреть в ней какой-то смысл. Если он есть, конечно.

А если его нет, то они стараются отыскать. Иногда находят.

Валерий Ионыч не причислял себя к специалистам подобного сорта и если спорил с матерью, то на это у него были свои, не относящиеся к искусству, причины.

Из открытых дверей в прихожую падает неяркий свет. Широкой полосой он лежит на полу и по противоположной стене поднимается до потолка. Сам потолок тонет в темноте, и в полосу света попадают лишь две потолочные балки и широкий карниз, украшенные чудесной глубокой резьбой. Стены, сложенные из гладкотесаных бревен, потемневших от времени, блестят, как полированные. Все это делает комнату похожей на дорогой старинный ларец.

Над парадной дверью слабо светятся в темноте разноцветные стекла большого полукруглого окна, и от него через всю прихожую тянутся еле видимые полосы, напоминающие радугу. Когда взойдет луна, радуга сделается ясной, полной таинственного лунного трепета и заиграет на глубоких гранях резьбы разноцветными бликами.

Художник сидит на высоком пороге, разглядывает свою тень, распластанную на полу в золотой полосе света. Его сухое, небольшое тело и голова с пышной шапкой волос выглядят на тени широкими, внушительными, такими, какими он бы хотел, чтобы они выглядели на самом деле.

Мать ушла в темноту и оттуда сказала, указывая на потолочные балки огоньком своей папиросы:

— Вот это сделал простой плотник, даже не очень грамотный. А мне хочется встать на колени — до того это прекрасно… Да я уж и вставала. И перед мастером вставала, как перед богом никогда не стаивала.