«Почему не умирает?.. Это удивительно… ох, как живуч человек!»
И кость отпала. В руках у Демьяна Лукича осталось то, что было девичьей ногой. Лохмы, мясо, кости! Всё это отбросили в сторону, и на столе оказалась девушка, как будто укороченная на треть, с оттянутой в сторону культей. «Еще, еще немножко… Не умирай, – вдохновенно думал я, – потерпи до палаты, дай мне выскочить благополучно из этого ужасного случая моей жизни».
Потом вязали лигатурами, потом, щелкая колленом, я стал редкими швами зашивать кожу… но остановился, осененный, сообразил… оставил сток… вложил марлевый тампон… Пот застилал мне глаза, и мне казалось, будто я в бане…
Отдулся. Тяжело посмотрел на культю, на восковое лицо. Спросил:
– Жива?
– Жива… – как беззвучное эхо, отозвались сразу и фельдшер, и Анна Николаевна.
– Еще минуточку проживет, – одними губами, без звука в ухо сказал мне фельдшер. Потом запнулся и деликатно посоветовал: – Вторую ногу, может, и не трогать, доктор. Марлей, знаете ли, замотаем… А то не дотянет до палаты… А? Все лучше, если не в операционной скончается.
– Гипс давайте, – сипло отозвался я, толкаемый неизвестной силой.
Весь пол был заляпан белыми пятнами, все мы были в поту. Полутруп лежал недвижно. Правая нога была забинтована гипсом, и зияло на голени вдохновенно оставленное мною окно на месте перелома.
– Живет… – удивленно хрипнул фельдшер.
Затем ее стали подымать, и под простыней был виден гигантский провал – треть ее тела мы оставили в операционной.
Затем колыхались тени в коридоре, шмыгали сиделки, и я видел, как по стене прокралась растрепанная мужская фигура и издала сухой вопль. Но его удалили. И стихло.
В операционной я мыл окровавленные по локоть руки.
– Вы, доктор, вероятно, много делали ампутаций? – вдруг спросила Анна Николаевна. – Очень, очень хорошо… Не хуже Леопольда…
В ее устах слово «Леопольд» неизменно звучало, как «Дуайен».
Я исподлобья взглянул на лица. И у всех – и у Демьяна Лукича, и у Пелагеи Ивановны – заметил в глазах уважение и удивление.
– Кхм… я… Я только два раза делал, видите ли…
Зачем я солгал? Теперь мне это непонятно.
В больнице стихло. Совсем.
– Когда умрет, обязательно пришлите за мной, – вполголоса приказал я фельдшеру, и он почему-то вместо «хорошо» ответил почтительно:
– Слушаю-с…
Через несколько минут я был у зеленой лампы в кабинете докторской квартиры. Дом молчал.
Бледное лицо отражалось в чернейшем стекле.
«Нет, я не похож на Дмитрия Самозванца, и я, видите ли, постарел как-то… Складка над переносицей… Сейчас постучат… Скажут: “Умерла…”
Да, пойду и погляжу в последний раз… сейчас раздастся стук…»
В дверь постучали. Это было через два с половиной месяца. В окне сиял один из первых зимних дней.
Вошел он; я его разглядел только тогда. Да, действительно, черты лица правильные. Лет сорока пяти. Глаза искрятся.
Затем шелест… На двух костылях впрыгнула очаровательной красоты одноногая девушка в широчайшей юбке, обшитой по подолу красной каймой.
Она поглядела на меня, и щеки ее замело розовой краской.
– В Москве… В Москве… – И я стал писать адрес. – Там устроят протез, искусственную ногу.
– Руку поцелуй, – вдруг неожиданно сказал отец.
Я до того растерялся, что вместо губ поцеловал ее в нос.
Тогда она, обвисая на костылях, развернула сверток, и выпало длинное снежно-белое полотенце с безыскусственным красным вышитым петухом. Так вот что она прятала под подушку на осмотрах. То-то, я помню, нитки лежали на столике.
– Не возьму, – сурово сказал я и даже головой замотал. Но у нее стало такое лицо, такие глаза, что я взял…
И много лет оно висело у меня в спальне в Мурьине, потом странствовало со мной. Наконец, обветшало, стерлось, продырявилось и, наконец, исчезло, как стираются и исчезают воспоминания.