- Я видел ваши руки, Матильда, и часто думал о них. У вас замечательные руки.
- Мне просто хотелось, чтобы вы разглядели меня, - сказала Матильда немного неуверенно: она поняла, что он уже это сделал. У нее были высокие, резко очерченные скулы, а губы твердые, не мягкие, но полные жизни. И гибкая талия - Вильям невольно сравнил ее с борзой. Он сказал:
- Неужели вам только этого хотелось?
- Я еще хочу, чтобы ты был счастлив, - пылко ответила Матильда.
Вильям встал, посмотрел ей в глаза и обнял за талию.
- Я буду счастлив, - сказал он. - Обязательно.
И притянул ее к себе - эту неподатливую Мэтти Кромптон, эту незнакомую страстную Матильду.
- Мне остаться? - спросил он. - Или уйти?
- Хочу, чтобы ты остался, - ответила Матильда. - Правда, здесь неудобно.
- Если мы отправимся в путешествие вдвоем, такое неудобство покажется нам райским уютом.
В этом смысле, да и во многом другом, он оказался прав.
И вот две последние картины.
Вильям направился к Евгении, чтобы сообщить о своем решении. Она сказалась всем больной; еду приносили к ней в комнату, что было делом обычным и потому не вызвало пересудов у домочадцев. Вильям послал к ней ее горничную, передав, что кое о чем желает с ней переговорить. Войдя, он увидел, что она очень тщательно позаботилась о своем toilette*. [Туалет (фр.).] На ней было серебристо-серое шелковое платье с ярко-синими лентами и букетиком розеток на груди.
Евгения выглядела старше. Исчезла холодная дымка во взоре, его сменила податливость и неприкрытая чувственность.
- Стало быть, ты принял решение, - сказала она. - Какова же моя судьба?
- Меня, признаться, больше занимает моя собственная. Я решил оставить тебя. Я уезжаю исследовать верховья Рио-Негро. И не намерен возвращаться в этот дом.
- Выписать тебе чек на проезд, издержки и тому подобное?
- Не надо. Я написал книгу. Денег у меня достаточно.
- Ты не собираешься ни с кем говорить... никому не расскажешь?
- Кто в силах пережить подобную весть, Евгения? Я могу пожелать только одного: оставайтесь и живите как умеете.
- Я знаю, что это ужасно, - сказала Евгения. - Знаю, это ужасно, но пойми, я не чувствовала, что поступаю дурно, - все получилось исподволь, вначале это была совершенно невинная и естественная игра, не казавшаяся грехом; не было ни одной живой души, с которой я могла бы поделиться... прости, что рассказываю тебе... вижу, тебя это привело в бешенство, а ведь я старалась делать все, чтобы ты полюбил меня... если бы я могла хоть с кем-нибудь поделиться, я, наверное, поняла бы, как это ужасно. Но... ему это не казалось дурным... он говорил, что одним нравится выдумывать правила, а другие любят их нарушать... он внушил мне, что это абсолютно естественно, да оно и было естественно, ничто в нас не взбунтовалось, не подсказало, что это... неестественно.
- Коннозаводчики знают, - сказал Вильям, - что даже двоюродных лошадей лучше не спаривать - это чревато наследственными дефектами...
Евгения опустила ресницы:
- Какие жестокие слова.
Она нервно сжимала лежавшие на коленях руки. Занавеси были наполовину задернуты, чтобы не попадал солнечный свет и чтобы скрыть следы слез. Евгения была прекрасна, самодовольна и безнравственна, и Вильям почувствовал, что она ждет его ухода, чтобы снова оказаться в своем замкнутом мирке, продолжить любить себя и лелеять. Случившееся причинило Евгении дискомфорт, и он намерен устранить его причину, то есть самого себя. Он сказал:
- Морфо Евгения. Ты великолепна.
- Но много ли мне радости, - возразила Евгения, - от того, что я хороша и мною восхищаются? Я хочу быть другой.
Она поджала губы, широко открыла глаза и с надеждой устремила на него взор, но Вильям не мог ей поверить.
- Прощай, Евгения. Я не вернусь.
- Как знать, - ответила она неопределенно, уже забывая о нем, и с облегчением вздохнула.
Вторая картина совсем не похожа на первую. Представьте, как маленький крепкий корабль "Калипсо" несется ночью по волнам Атлантики; до земли далеко, и не скоро конец путешествию. По глубокому сине-черному небу течет, мерцая, звездная Млечная река; солнца, луны, миры, большие и маленькие, рассыпаны по небу, как семена. Глубокое сине-черное море испещрено зелеными гребешками волн; море волнуется, морщится, и соленые серебряные брызги и пена поднимаются на гребешках. Море, как и небо, пронизано свечением: мерцают анимакули; шевеля тоненькими усиками, проплывают медузы, и кажется, что в море отражается густое звездное месиво. Вильям и Матильда стоят на палубе и, свесившись через поручни, смотрят, как нос корабля рассекает пучину. На Матильде малиновая шаль, волосы стянуты полосатым шарфиком; ветер развевает ее юбки. Ее смуглая рука - на поручне, и Вильям сжимает ее своей, тоже смуглой. Они вдыхают соленый воздух и надеются, и в предвкушении будущего кровь их убыстряет свой бег по жилам; здесь - на вершине океанской волны, на пути от опрятных зеленых полей и живых изгородей к извилистому, буйно заросшему лесом южноамериканскому побережью - здесь мы их и оставим.
Мимо идет капитан Артуро Папагай - это его первое плавание в должности капитана, - идет и улыбается им во весь рот; у него удивительная улыбка: белые зубы на фоне золотисто-коричневой кожи, веселые черные глаза. Он принес мистеру Адамсону диковинку. Это бабочка, мичман нашел ее на такелаже. Бабочка янтарно-золотая, с темной каймой на крыльях, крылья потрепаны, даже надорваны.
- Это монарх, - оживленно восклицает Вильям, - Danaus Plexippus. Мигрируя по американскому побережью, он пролетает огромные расстояния. Монархи - прекрасные летуны, - рассказывает он Матильде. - но сильный ветер может унести их далеко в открытое море.
Матильда, обращаясь к Вильяму и капитану Папагаю, замечает, что на крыльях бабочки еще сохранилась пыльца.
- Смотрю на нее, и чувства захлестывают меня, - говорит она. - И не могу разобраться, что это - страх или надежда? Она такая хрупкая, ничего не стоит ее раздавить, она давно сбилась с пути и все же до сих пор жива, по-прежнему яркая и удивительная, надо лишь уметь это видеть.
- Это самое главное, - говорит капитан Папагай. - Главное - жизнь. Пока жив, все вокруг удивительно, надо лишь уметь видеть.
И вот уже они с удвоенным интересом отыскивают в темноте огоньки.